Георгий Бердников - Чехов
Я же говорил тогда, что труп Тузенбаха проносить неудобно по Вашей сцене, а Алексеев стоял на том, что без трупа никак нельзя. Я писал ему, чтобы труп не проносили, не знаю, получил ли он мое письмо".
Если судить по большинству воспоминаний, Чехов бывал всегда растерян и застенчив, когда дело доходило до постановки его пьес, а его советы носили характер неожиданных, чаще всего парадоксальных замечаний, смысл и значение которых не так-то легко было отгадать. Как видно, это было совсем не так. Напротив, его советы отличаются не только глубиной, но и предельной точностью и ясностью. Тут нет ничего дилетантского, они профессиональны, и профессиональны в лучшем смысле этого слова. Видимо, суждения о дилетантском характере замечаний Чехова по вопросам сценической интерпретации его пьес — это еще одна легенда, с которой мы также должны решительно расстаться.
Откуда же эта легенда? Она была порождена тем, что друзья и единомышленники, единомышленники в главном и основном, — Чехов и руководители Художественного театра не всегда понимали друг друга. Такое недопонимание выявилось уже при постановке "Чайки". Чехов был больше всего недоволен исполнением роли Тригорина, которого Станиславский играл, по убеждению Чехова, совершенно ошибочно. Теперь же, при работе над "Тремя сестрами", это взаимное недопонимание приобрело для Чехова особенно тревожный характер. Станиславский, рассказывая о том, как проходил обмен мнениями после первой читки пьесы в театре, пишет, что "одни называли ее драмой, другие — трагедией, не замечая того, что эти названия приводили Чехова в недоумение". Из театра Антон Павлович ушел глубоко огорченный, не дождавшись конца обсуждения. "Оказывается, — пишет Константин Сергеевич, — что драматург был уверен, что он написал веселую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая ее. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась".
В этом рассказе не все точно. У нас нет никаких свидетельств, подтверждающих, что Чехов считал свою пьесу "веселой комедией". Несомненно другое, писателя не устраивало пессимистическое прочтение его произведения. В этом суть его краткого и предельно сдержанного резюме обсуждения пьесы в Художественном театре, которое содержится в письме к В. Ф. Комиссаржевской от 13 ноября 1900 года: "Три сестры" уже готовы, но будущее их, по крайней мере ближайшее, покрыто для меня мраком неизвестности. Пьеса вышла скучная, тягучая, неудобная, говорю — неудобная, потому что в ней, например, 4 героини и настроение, как говорят, мрачней мрачного". Вот этого настроения — настроения "мрачней мрачного" — и боялся Чехов. В Ницце они встретились с Немировичем-Данченко, но эти беседы лишь подтвердили его опасения. 14 января, вновь спрашивая Ольгу Леонардовну, как идет пьеса, он замечает: "Ты писала только насчет Санина и Мейерхольда, но вообще о пьесе не писала вовсе, и я подозреваю, что пьеса моя уже проваливается. И когда я здесь виделся с Немировичем-Данченко и говорил с ним, то мне было очень скучно и казалось, что пьеса непременно провалится и что для Художественного театра я больше писать не буду".
Нет, Чехов никогда не предполагал, что "Три сестры" должны восприниматься, как веселая комедия. Что же веселого в торжестве Наташи? В гибели Тузенбаха? В драме трех сестер, которых все теснее обступает наглая, торжествующая пошлость и бездуховность? Чехов никогда до этого не рисовал в своих пьесах столь мрачной картины, никогда с такой силой не клеймил в них прозу будничного существования. Но ведь и повесть "В овраге" была беспощадно правдива в обличении темных сторон современной действительности, однако это не помешало Горькому увидеть в ней крепнущую ноту бодрости и любви к жизни. И Чехов с глубоким удовлетворением принял этот отзыв. "Три сестры" писались тем же автором, и эта нота бодрости и любви к жизни звучала здесь не менее отчетливо, чем в его прозаических произведениях. Но этого не замечали в театре.
Да, это была драма будничного существования и видимого торжества пошлости, но чем беспощаднее она обнажалась, тем обоснованнее было неприятие этой жизни, стремление к жизни иной — разумной и человечной, которое и определяет лейтмотив основных действующих лиц пьесы. Всем своим существом стремятся к ней сестры, будущей счастливой жизни философствует Вершинин. Мало этого, здесь Чехов впервые вывел героев, которые на деле ищут пути к иной жизни. Таков барон Тузенбах, который не только добровольно отказывается от своего привилегированного положения, но и убежденно заявляет, что через 25–30 лет работать будет каждый, то есть что жизнь вскоре сметет все привилегированные классы русского общества. Это придавало воистину пророческое значение его словам, которые звучат уже в первом действии: "Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка, и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку". И не он один идет навстречу этой буре. Ищет пути к осмысленной, уже сегодня полезной людям работе Ирина. Собираясь ехать в школу на кирпичном заводе, она думает именно об этом.
Но раз так разворачиваются события, — если так зримо торжествует пошлость, если вместе с тем возможны не только мечты о новой жизни, но и какие-то практические действия, — то в новом свете предстает и благодушное философствование на ту тему, что жизнь сама мало-помалу изменится к лучшему, в особенности та прекраснодушная мечтательность о лучшем будущем, которая не уберегает героя от пошлости, не мешает умножать ее. Ведь Андрей Прозоров тоже философствует о будущем. Предубеждение к труду, лень, гнилая скука, равнодушие — это не абстрактные понятия в пьесе, они тоже воплощены в действующих лицах. Переписывая пьесу в Москве, потом в Ницце, Чехов и стремился в первую очередь подчеркнуть эти ведущие, определяющие черты своих героев: например, последовательность и целеустремленность Ирины, лень, равнодушие, опустошенность доктора Чебутыкина.
К великому огорчению писателя, всех этих столь важных, столь существенных оттенков в характеристике действующих лиц, оттенков в настроении, в звучании пьесы Художественный театр не улавливал, а если и улавливал, то не придавал им должного значения. Вот это и наполняло сердце Чехова глубочайшей тревогой за судьбу его детища.
Судьба этой пьесы, ее звучание так особенно остро волновали Антона Павловича потому, что она впитала в себя многое, что было лично им выстрадано.
Он писал роль Маши для Книппер, верил в нее и именно поэтому воплотил в этой роли так много своего — чеховского. "Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто…" Но разве не таким был сам писатель? Разве не так нес он свое горе — свою тяжкую болезнь, свои страдания и огорчения?