Борис Тарасов - Чаадаев
И конечно же, как нередко в последние годы, взгляд Петра Яковлевича снова и снова обращается к далекой молодости, словно пытаясь замкнуть круг, в котором продолжала драматически биться его мысль. «Нет, тысячу раз нет — не так мы в молодости любили нашу родину. Мы хотели ее благоденствия, мы желали ей хороших учреждений и подчас осмеливались даже желать ей, если возможно, несколько больше свободы; мы знали, что она велика и могущественна и богата надеждами; но мы не считали ее ни самой могущественной, ни самой счастливой страной в мире. Нам и на мысль не приходило, чтобы Россия олицетворяла собою некий отвлеченный принцип, заключающий в себе конечное решение социального вопроса, — чтобы она сама по себе составляла какой-то особый мир, являющийся прямым и законным наследником славной восточной империи, равно как и всех ее прав и достоинств, — чтобы на ней лежала нарочитая миссия вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление рода человеческого; в особенности же мы не думали, что Европа готова снова впасть в варварство и что мы призваны спасти цивилизацию посредством крупиц этой самой цивилизации, которые недавно вывели нас самих из нашего великого оцепенения… Я верю, недалеко то время, когда, может быть, признают, что этот патриотизм не хуже всякого другого».
В приведенных строках Чаадаев возражает не только, скажем, Тютчеву или отдельным славянофилам, но и собственным убеждениям, не столь уж отдаленным по времени. Наступивший исторический момент, повлиявший на особенности его духовного настроения, определил новое, частично возвратное, направление его мысли.
В это же время произошло событие, на которое почти все возлагали большие надежды, но вопреки общему мнению расцениваемое Чаадаевым иначе. После смерти Николая I в 1855 году на престол вступил Александр II, отменивший многие, дискредитировавшие власть в предшествовавшее царствование, указания и готовый к благотворным реформам. Чернышевский замечал в письмах к отцу: «Люди, которые, по всей вероятности, довольно основательно могут судить о делах, говорят, что все действия нового императора отличаются благоразумием и «верным тактом», как принято выражаться. От него надеются много доброго… Государь деятельно занимается внутренними улучшениями по гражданской части. Все единогласно признают в нем самое искреннее и мудрое стремление к тому, чтобы улучшить администрацию, и все единодушны в привязанности и признательности к нему».
Менее благодушно был настроен Хомяков, не ждавший скорых перемен и считавший, что характер грядущего правления будет зависеть от того, «кто первые подадут голос: честные или бездушные… Велика ответственность на всех и на каждом».
В новой обстановке подал свой голос и Чаадаев. Историк С. М. Соловьев так передает обсуждение возможных перспектив России двумя старыми приятелями-противниками, которым уже не суждено будет увидеть то или иное их осуществление. «Как-то я зашел к Хомякову. Тот надеялся по-своему: «Будет лучше, — говорил он, — заметьте, как идет ряд царей с Петра, — за хорошим царствованием идет дурное, а за дурным — хорошее. Притом, — продолжал Хомяков, — наш теперешний царь — страстный охотник, а охотники всегда хорошие люди: вспомните царя Алексея Михайловича, Петра II». В разговорах с Хомяковым я обыкновенно улыбался и молчал; Хомяков точно так же улыбался и трещал. «А вот, — продолжал он, — Чаадаев никогда со мной не соглашается, говорит об Александре II: разве может быть какой-нибудь толк от человека, у которого такие глаза». И Хомяков залился своим звонким хохотом. Вот как главы двух противоположных московских кружков отзывались о новом главе России».
Это мнение Петр Яковлевич высказал и А. И. Дельвигу за две недели до смерти, когда после заключения парижского мира государь приехал в Москву. По случаю великого поста генерал-губернатор Закревский не мог дать в его честь бал, замененный раутом, на котором присутствовал и Чаадаев. Когда Дельвиг столкнулся с ним и спросил, почему он так грустен, Петр Яковлевич, отметив плачевный исход Крымской войны, указал также на Александра II и сказал: «Взгляните на него — просто страшно за Россию. Это тупое выражение, эти оловянные глаза».
Немалую роль в оценке грядущего царствования играло присущее Петру Яковлевичу соединение позы умеренного фрондерства и страсти противоречить общему мнению. Подобное сочетание вкупе с искренними сужениями приводило иной раз к тому, что даже часто общавшимся с ним людям трудно было разобраться, идет ли речь о намеренном розыгрыше окружающих или об очередном изменении даже самых заветных убеждений «басманного философа». Хорошо знавший последнего Дельвиг писал, что незнание «потребностей народа и привычка к оппозиции довели его до того, что с воцарением Александра II, когда начали ходить слухи об освобождении крестьян, он мне неоднократно говорил, что намерен запереться дома и изредка видеться с близкими людьми, чтобы заняться сочинением, в котором он докажет необходимость сохранения крепостного права. К чести Чаадаева постигшая его в начале 1856 года смерть помешала ему написать это сочинение, если только он действительно намерен был осуществить свои слова».
28
Жизнь Петра Яковлевича, вобравшая в себя противоречия разных поколений и сменявшихся идейных направлений, на шестьдесят втором году завершалась, как и протекала, в драматической двойственности и загадочности, свойственным самому течению бытия. Смерть, прерывавшая трагедию чаадаевского сознания, бессильного обнять всю полноту «божественного действия» и окончательно раскрыть «тайну времени» и «сфинкса русской жизни», явилась последней загадкой его одинокого, несмотря на «философию всеединства», существования.
Еще в 1855 году, в тяжелый для России и для него самого месяц сдачи Севастополя, Чаадаев составил завещание, в котором просил прощения у всех друзей и приятелей в том, в чем мог вызвать их неудовольствие, и у брата «в огорчениях, невольно ему причиненных». Брату же поручалась выплата оставшихся долгов, а племяннику предназначались все бумаги и рукописи. Петр Яковлевич выразил также желание отпустить на волю служившего у него мальчика Егора и упокоить свой прах завещал рядом с женщинами, более всех любившими его и более всего согревавшими его «ледяное существование», — рядом с Авдотьей Сергеевной Норовой, или Екатериной Гавриловной Левашевой, или Анной Михайловной Щербатовой.
Как известно, в кризисные минуты Чаадаев заводил разговор с близкими ему людьми и родственниками о возможности скоропостижной смерти и даже о самоубийстве, а в последнее время носил в кармане рецепт на мышьяк. По свидетельству Бодянского, он «всегда желал умереть не лежа и не обезображенным мучениями от болезни». Как бы дополняя это свидетельство, Свербеев упоминает о предчувствии Петром Яковлевичем внезапной кончины. «Мало того жить хорошо, надо и умереть пристойно», — говаривал он мне и еще недели за две или три повторил то же, прибавив: «Я чувствую, что скоро умру. Смертью моей удивлю я вас всех. Вы о ней узнаете, когда я уже буду на столе». Такое странное и страшное предвещание меня напугало (я же давно замечал в нем какое-то нравственное н умственное раздражение и знал ему причину), так напугало, что я решился спросить его: «Ужели вы, Петр Яковлевич, способны лишить себя?..» Он не дал мне договорить, на лице его выразилось негодование, и он отвечал: «Нисколько, а вы увидите сами, как это со мной будет».