Эмиль Людвиг - Гёте
Впрочем, оценивая свою молодость, старый Гёте оценивал и свое столетие. Он относился к нему и критически и провидчески. Неутомимого труженика привлекал век открывшейся грандиозной энергии.
Мысль его влечет к себе все, что способствует объединению людей и народов. Его приводят в восторг и пароходы и все более быстрые средства связи.
В «Годах странствий» он описывает, даже, весьма усовершенствованную модель телеграфа, тогда еще только изобретенного. А большинство своих «странников» в «Годах странствий» Гёте отправляет в Америку, потому что его чрезвычайно привлекало тогда еще молодое и наивное поколение американцев.
Америка! В тебе привольней
Всем дышится, чем в Старом Свете.
Ни замков нет, ни колоколен —
Базальта столетий.
Используй настоящий срок!
Детей же, в опытах писаний,
Пусть охранит их добрый рок
От рыцарско-кладбищенско-разбойничьих сказаний.
Да, Гёте приветствует XIX столетие, которое, как ему кажется, преодолев дух романтизма, переходит к творческой активности.
Но когда, предвосхищая развитие новейшей социальной мысли, Гёте заглядывает вперед, в век XX, тогда он настойчиво предостерегает своих современников от грозящей им опасности. Той опасности, которую несут с собой числа, деньги и скорость, машины и механизация. И нередко он называет это столетие «торопящимся столетием». Нет, ему не хотелось бы быть молодым в «грядущую, зрелую и равнодушную эпоху». Он бранит богатство и скорость, этих соблазнителей современного юношества и опору посредственности. «По-моему, величайшая беда нашего времени, когда никто не может достичь зрелости, — в том, что в каждую последующую секунду мы уничтожаем все, что создали в предыдущую. Так исчезает день за днем, а мы живем кое-как, довольствуясь случайным, и не создаем ничего долговечного. Ведь даже газеты рассчитаны уже только на определенные часы дня. Кто бы что ни сделал, изобрел, сочинил, даже еще задумал, все тотчас же становится достоянием гласности. Мы и радуемся и страдаем только для развлечения окружающих. Вот и летит от дома к дому, от города к городу, от государства к государству и, наконец, от континента к континенту торопящееся наше время!»
Поэтому он особенно любит обращаться теперь к прошлому. «Давай, — пишет Гёте Цельтеру, держаться как можно крепче образа мыслей, в котором мы родились. Вероятно, мы с тобой да еще очень немногие — последние представители эпохи, которая возвратится не скоро». Все равнодушнее становится он к злобе дня.
В одно прекрасное утро Веймар узнает об июльской революции в Париже. Все охвачены страшным волнением. Соре бросается к Гёте. Гёте спешит ему навстречу буквально вне себя.
— Что вы скажете об этом великом событии? Вулкан проснулся, все объято пламенем, время переговоров при закрытых дверях прошло!
— Ужасно! — восклицает Соре. — Впрочем, чего было и ждать при таком министерстве!
— Министерстве? — переспрашивает Гёте. Я говорю про великий спор о пра-растении, который наконец-то близится к концу! Разве вы не слышали, что девятнадцатого числа Кювье и Жоффруа Сент-Илер открыто выступили друг против друга в Парижской академии?
Грандиозный труд, которому Гёте посвятил последние восемь лет своей жизни, — это труд писателя. Только писателем ощущает он теперь себя.
Но огромную часть этого труда составляют письма. Они касаются решительно всех интересов и областей знаний.
В старости Гёте читал в оригинале Скотта, Мандзони, Виктора Гюго. Он занимался акустикой и просматривал в среднем по тому ин-октаво в день.
При этом он успевал еще писать о сербской поэзии, узнавать, в каком именно месте своих сочинений критикует Витрувий настенные украшения, оспаривал подлинность головы Антиноя, различал художественную манеру фресок в Помпее, от фресок в катакомбах. Он отвечал на вопросы, из камня какой породы построена древнеримская крепость в Богемии, и радовался, что «оживил свои познания о Ямайке», так как его посетил какой-то житель этого острова. Кроме того, он писал о водяном орехе, семени манго, о батавских растениях и мексиканских рудниках, о гельголандском граните, о слизи, которую выделяют блуждающие огни, и о внутренностях кенгуру. Но, разумеется, не эти темы являются основными в творчестве Гёте.
Стихи, «Годы странствий Вильгельма Мейстера» и вторая часть «Фауста» — вот три монумента, воздвигнутые уже восьмидесятилетним поэтом.
Новые сотни «Кротких ксений» составляют огромную долю поздней поэзии Гёте. В них в форме изречений выражена зрелая мудрость поэта. Редко встречаются тут лирические строчки. Разве чудом зажгутся вдруг такие стихи, как «На восход полной луны». И тогда, кажется, что восьмидесятилетний старик вернулся к истокам своей поэзии.
Впрочем, многие куски из второй части «Фауста» следует тоже причислить к лирической поэзии: например, хоры садовниц, нимф, нереид или песнь Эвфориона, первые слова Линцея и заключительные гимны.
Но в последних частях «Странствий Вильгельма Мейстера» явно просвечивают причуды старости. Правда, в них звучит и пророческое предвидение в области социальной и педагогической. Золотой дождь мудрости орошает действие романа, то слишком растянутое, то слишком запутанное и уже не вызывающее интереса читателя. В ткань повествования вставлены самостоятельные новеллы; лица, действующие в них, переходят в основную ткань романа и в общей сутолоке смешиваются с основными его персонажами. Действие то начинается, то куда-то исчезает, сцены возникают, но не завершаются. Гёте, вероятно, и сам не знал, как справедливы его слова, когда добродушно заметил, что взирает на эти пестрые главы, как на распущенных, но любимых детей, с которыми возишься, тщетно стараясь их воспитать. Но издатель с нетерпением ждал последних частей романа, чтобы уже в самую последнюю минуту включить их в собрание. Ему мы и обязаны ценнейшими кусками «Странствий». Ибо, когда уже нельзя было медлить ни секунды, оказалось, что текст, переписанный размашистым почерком писца, составляет только два тома, а вовсе не три, как предполагалось раньше, и тогда Гёте поручил Эккерману дополнить роман из неиспользованных запасов своей прозы. Так появились интереснейшие главы «Странствий»: «Размышления странника» и «Архив Маккарии». И, значит, вовсе не спад творческой мощи повинен в деформации романа.
Просто Гёте относился к своим «Годам странствий», как к огромной кладовой, где он хранил все мысли, которые раньше вбирали в себя письма и статьи. Вот почему, нарушая действие романа, автор сводит частные счеты с чьими-то мнениями, или вдруг неожиданно действующие лица начинают поступать так, словно они сами читали предшествующие «Годы учения», или вдруг мы натыкаемся на такое начало главы: «Среди рукописей, которые нам еще предстоит отредактировать, мы случайно нашли шванк и без всякой обработки включаем его сюда. Ибо обстоятельства наши становятся все серьезнее, и впредь у нас уже не будет возможности уделять время всяким случайностям». И вдруг все обрывается — на такой великолепной короткой главе, что мы невольно спрашиваем себя: да уж не стихи ли перед нами? Но тут в многообещающих скобках мы читаем суровое обещание: «Продолжение следует!» Перед такой скобкой в конце первой части своего «Фауста» остановился в испуге и Гёте. Правда, сюжет «Мейстера» жил в его воображении почти столько же времени, сколько и «Фауст». Но Гёте чувствует: роман — скорее игра. Трагедия — символ всей его жизни. И поэтому последние силы Гёте вкладывает в эту поэму-трагедию, зародившуюся почти шестьдесят лет тому назад.