Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Что ни говори, а Сталин — как-никак — был революционер, марксист. Что бы он там ни творил, но он был последним хранителем и защитником революционных, марксистских традиций. Вот, например, он отстранил и понизил Жукова, отправил его, главного героя войны, принимавшего Парад Победы, на какую-то мелкую должность командующего то ли Одесским, то ли Уральским военным округом. И правильно сделал. Потому что Жуков — это возврат к традициям царской армии, к фельдфебельской муштре. Во время войны все это, может быть, и было необходимо, но сейчас нам надо снова вернуться к революционным традициям, к революционному укладу нашей родной рабоче-крестьянской Красной Армии.
Вернувшись из эвакуации в Москву, я стал усиленно наверстывать свою культурную отсталость. И как только представлялась малейшая возможность, считал непременной своей обязанностью посетить Большой театр.
Я побывал на всех тогдашних спектаклях Большого театра, на всех его операх и балетах.
Одет я был не по-театральному: помню, были у меня тогда стеганые ватные штаны — почему-то не защитного цвета, а синие. Вот в них я и ходил в Большой театр. Разумеется, на галерку.
И вот однажды — перед началом одного такого спектакля (как сейчас помню, это был «Щелкунчик») — в Царской ложе появился Молотов с какой-то иностранной делегацией.
Сыграли гимн. (Вернее, два гимна — сперва наш, а потом ихний. Или сперва ихний, а потом наш.) Все в зале встали. Потом сели. И начался спектакль.
Продолжалось это недолго и никакой особой зарубки в моей памяти не оставило бы, если б не другое событие, по яркому контрасту с которым я запомнил это.
Шел «Евгений Онегин». И в антракте, перед началом какого-то очередного действия (сейчас уже не помню, какого) я вдруг почувствовал: что-то произошло. И тут весь зал встал в едином порыве. Встал и я, еще не понимая, в чем дело. И расслышал в гуле жужжащих вокруг голосов повторявшееся всеми одно слово: «Жуков-Жуков-Жуков!»
Все взгляды были устремлены к правительственной ложе. Не Царской, а — правой, боковой. (Справа она была от меня, от сцены — слева.)
В этой ложе и появился Жуков.
Весь зал стоял.
Оркестр не играл никаких гимнов, и никто не «организовал» этого «вставания». Но овация все длилась и длилась. Она продолжалось не меньше пятнадцати минут, не утихая, а напротив, вспыхивая все снова и снова. И не было никаких выкриков из зала. Только новые волны, новые взрывы аплодисментов: вот показалось, что овация пошла на убыль, стала утихать, но — нет: это лишь преддверие новой волны, нового прилива народных чувств.
Как вы понимаете, это была не первая овация в моей жизни. К этой форме изъявления народного энтузиазма мы все давным-давно привыкли.
Но такой овации я в своей жизни никогда — ни раньше, ни позже — не слыхал.
В отличие от всех, какие я знал, она была искренна.
Конечно, когда Сталин отстранил и понизил Жукова, я прекрасно понимал, что сделал он это совсем не потому, что хотел восстановить революционные традиции рабоче-крестьянской Красной Армии, а просто потому, что в стране должен был быть один Верховный главнокомандующий, один генералиссимус, один человек, благодаря которому мы выиграли войну. И этим одним мог быть только он, Сталин.
И все-таки…
Все-таки с Жуковым ассоциировалась не революционная, а русская национальная идея, которая пугала меня тогда своей — вольной или невольной — близостью к идеям только что разгромленного нами гитлеровского национал-социализма. (Тогда, в Большом театре у меня промелькнула мысль: не с тем ли связана эта грандиозная, никем не организованная овация, что народ, как в той Отечественной войне 12-го года, хотел, чтобы спасителем России был не «немец-перец-колбаса» Барклай де Толли, а свой, родной Кутузов, так и сейчас предпочел бы, чтобы спасителем страны от немецкого нашествия считался не грузин Сталин с его неистребимым кавказским акцентом, а свой, родной, коренной русак — Жуков.)
Десять лет спустя, незадолго до того как новый партийный вождь — Хрущев — снова отстранил прославленного маршала от всех руководящих постов и отправил его в очередную, кажется, последнюю в его жизни опалу, один мой друг — довольно известный художник — уверенно предрекал, что в самом ближайшем будущем в нашей стране произойдет государственный переворот и Жуков станет диктатором.
— Откуда у тебя такая информация? — поинтересовался я.
— Никакой информации на этот счет, — ответил он, — у меня нет. А говорю я тебе об этом так уверенно — как художник. Ты только погляди на лица всех этих ничтожеств — Хрущева, Микояна, Кириченко, Подгорного… А потом вглядись хорошенько в лицо маршала, в этот его мощный подбородок, в упрямо сжатую челюсть. И тебе сразу все станет ясно.
Этот прогноз моего друга художника, как известно, не оправдался, о чем я тогда, признаться, даже посожалел: в то время перспектива государственного переворота с Жуковым в роли диктатора представлялась мне куда более привлекательной, чем продолжающееся гниение под властью всех этих Кириченок, Подгорных и Брежневых.
Но это было — потом.
А в военные и первые послевоенные годы я думал иначе.
Помню, тогда все повторяли чью-то (уж не Эренбурга ли?) замечательную реплику. Когда кто-то при нем сказал, что наш союз с Гитлером — это брак по расчету, он якобы ответил:
— Да, но от браков по расчету тоже бывают дети.
Вот этих самых детей от того брака я и боялся. И мне казалось, что одним из них вполне мог оказаться и Жуков.
Ну а уж насчет так называемого «Ленинградского дела», тут уж у меня не было никаких сомнений, что в этом случае Сталин учуял своим марксистско-ленинским чутьем и вовремя пресек националистический, фашистский заговор.
Тогда ходили слухи, что осужденные и расстрелянные по этому делу (Кузнецов, Попков, поддерживавший их или даже примыкавший к ним Вознесенский) собирались объявить Ленинград столицей (сперва — столицей РСФСР), а потом потихоньку реставрировать и все символы (не только символы, но и ценности) Российской империи, с которой у меня ассоциировалась кличка «тюрьма народов», Кишиневский погром и «дело Бейлиса».
Вот этот контрреволюционный фашистский заговор, — говорили тогда, — Сталин и пресек тем самым «Ленинградским делом».
Да, конечно, думал я, Сталин сам давным-давно предал марксизм и задушил революцию. Но он все-таки ПОВЯЗАН своим революционным, марксистским прошлым.
А «Маланью», Никиту, Лаврентия — всех этих, стоящих сейчас у его гроба, — их ведь уже ничто не связывает ни с революцией, ни с марксизмом. Что помешает им ступить на тропу уже самого откровенного фашизма?
Кстати, эта моя тогдашняя мысль насчет того, что Сталин был повязан своим прошлым, была не так уж и глупа.
Семен Израилевич Липкин рассказал мне однажды о том, как секретарь Дагестанского обкома Даниялов спас свой народ от судьбы, постигшей чеченцев, ингушей, балкарцев, крымских татар…
Во время войны Берия был представителем Ставки Верховного главнокомандующего на Северо-Кавказском фронте и жил у Даниялова, который и тогда уже был секретарем Дагестанского обкома. Вряд ли можно сказать, что они подружились, но, во всяком случае, отношения были не только официальные. Поэтому, почуяв, что дело пахнет керосином, Даниялов сразу кинулся к Москву, к своему другу Лаврентию.
Тот не скрыл от него, как обстоит дело.
— ОН все уже решил, — сказал Берия. — Вся территория до Дербента останется в РСФСР, а от Дербента — отойдет к Азербайджану. Народ будет выслан. Готовься.
— Неужели ничего нельзя сделать? — спросил Даниялов, прекрасно понимая, что если ОН уже решил, любые разговоры на эту тему бесполезны. Но Берия вдруг подал ему некоторую надежду.
— Один я ничего не могу, — сказал он. — Но я устрою тебе встречу с Георгием. (Имелся в виду Маленков.) Если Георгий согласится, вдвоем мы попробуем… Оставайся пока в Москве и жди.
И Даниялов стал ждать.
И вот в один прекрасный день ему объявили, что товарищ Маленков его примет. Встреча, которую он так долго ждал, к которой с трепетом готовился, наконец состоялась.
Восточный человек, он начал издалека. Рассказывал о трудовом подъеме, с которым народы Дагестана приступили к весеннему севу. О строительстве железной дороги, которая должна была пройти через Дагестан…
Маленков слушал его вполуха. Вопрос был решен и все, о чем говорил секретарь обкома обреченной республики, не имело никакого значения. Но тут — без нажима, тем же деловым, будничным тоном — Даниялов сказал:
— Собираемся отметить круглую дату выступления товарища Сталина, лично провозгласившего автономию Дагестана.
Маленков встрепенулся:
— Как это — лично?
— Лично. 13 ноября 1920 года выступал в Темир-Хан-Шуре, в местном театре.