Андрэ Моруа - Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго
"Господин Гюго родился в 1802 году, значит, он почти достиг того возраста, в котором находились два старца, увивавшиеся вокруг Сусанны... Если старцы Сусанны пели, то, несомненно, они пели "Песни улиц и лесов". Здесь раскрывается их душа. Это отвратительно..."
Другой враг, Барбе д'Орвильи, издевался:
"Виктор Гюго, этот могучий трубач, созданный для того, чтобы трубить музыку всех атак и походных маршей, пожелал стать литературным Тирсисом и дрожащим голосом напевать, наигрывать, насвистывать на свирели нежные идиллии, хотя всем известно, что и грудь и губы у него способны выдувать воздух с такой силой, что он может разорвать медные спирали самых мощных валторн".
Бонапартистская пресса видела в этом воспевании шаловливых проказ юности бесспорное доказательство старческой похотливости. Гюго изображали "дряхлым развратником, у которого нет ни одного волоска на голове". На самом же деле он оставался крепким как скала, не утратил вкуса к наслаждениям, считал чувственную жизнь здоровой. Было ли это преступлением? "Можно ли гармонично сочетать речи пожилого человека с далекими песнями молодости?.. Можно ли самому стать их посмертным издателем? Имеет ли старик право вспомнить годы своей юности? Автор думал об этом. Отсюда и возникла эта книга..."
Ненужные оправдания. "Песни" восхитили всех своей ошеломляющей виртуозностью. Это признавали даже его недруги. Барбе д'Орвильи воздавал хвалу "музыканту, в совершенстве владевшему своим инструментом... Ничего подобного не видано во французском языке, и даже во французском языке самого господина Гюго". Он писал о том, что читатель восхищен легкостью поэта и небывалым искусством версификации. "Когда ритм создается этим гением, он производит удивительное, фантастическое впечатление, подобное тому, которое в живописи рождают в нас арабески, выполненные таким же гением. Господин Гюго - гений поэтического арабеска. Он делает из своего стиха все, что захочет. Арлекин превращал свою шляпу в лодку, в кинжал, в лампу; господин Гюго делает из своего стиха много других вещей! Он играет с ним так, как играла на бубне цыганка, которую я однажды видел; этот день и сейчас кажется мне прекрасной мечтой".
Грозный Вейо перещеголял даже эти изощренные похвалы: "Никакой ваты, никаких длиннот. Это сама живая и упругая плоть, которая резвится, и скачет, играя крепкими мышцами, и трепещет, согретая жаром горячей крови. Я бы осмелился сказать, что этот сборник - самый прекрасный образец чувственной поэзии во французском языке". Здесь противник был справедлив. Мы восхищаемся, как и он, изящной и мускулистой силой этих бесчисленных строф. Восьмисложный стих не дает возможности злоупотреблять лишними словами; он требует воображения и, чтобы избежать однообразия, своего рода сумасбродства, внезапно возникающей мысли и образа.
Любовью ставятся ловушки
Для уловления сердец.
Приход - расход. У нас пастушки
Стригут банкиров, не овец.
Пора бы вам понять, мужчины,
Наш современный мир таков,
Что обольстительные Фрины
Расчетливей ростовщиков,
Искусной тешится игрою
Амур - холодный счетовод:
Целует пылкий Дафнис Хлою,
А Хлоя предъявляет счет
[Виктор Гюго, "Senior est Junior" ("Песни улиц и лесов")].
Каждая строфа превосходна; каждая танцовщица по воле автора легко подпрыгивает и опускается. Сборник, безусловно, не отличается изобилием мыслей; восхваление лесов, весны, бедной хижины, поцелуев, прелестных девушек, розовых ножек; непрестанные уверения в том, что природа человека всюду одинакова: "Не все ль равно - хламида или платье? Марго и в чепчике - Гликерии подобна..." И разве нельзя на мгновение отвлечься от высоких, глубоких проблем?
Мой друг, ты сердишься, я знаю,
Как быть? Все в зелени вокруг.
Антракт недолгий объявляю,
Меня уже заждался луг.
Итак, очаровательные танцы, гибко ритмизованные, с участием самых прекрасных слов; балет в стиле Ватто - Шенье - Феокрита, где идиллии отражаются в сверкающих зеркалах, за выходом прачки следует выход нимф. Удар цимбал - и гениальный хореограф стремится доказать читателю, что даже при этом стремительном ритме можно без усилий перейти от идиллии к эпопее. Благодаря этому возникают очаровательные вещи - "Время сева. Вечер", "Шесть тысяч лет в войну", а также "Воспоминания о войнах прежних лет". Можно себе представить восхищение Теофиля Готье, Теодора де Банвиля, Доде, которые пользовались в то время тем же инструментом, не достигая такого мастерства. Ремесленникам языка это виртуозное зрелище доставляло поистине "божественное наслаждение", как об этом писал Барбе. Светская публика Второй империи содействовала коммерческому успеху книги. Изящно-фривольные мотивы были вполне в духе того времени. Широкая публика, читавшая и одобрявшая "Возмездие", не интересовалась этой слишком уж искусной поэзией. Жорж Санд написала в "Авенир насьональ" превосходную статью о "Песнях". В ответ, в знак благодарности, она получила довольно странное письмо.
"Эта страница вознаграждает меня за мою книгу... Существование Бога доказывается тем, что среди людей мы находим гения. Вы и есть этот самый гений..."
Новая форма доказательства бытия божия.
5. ТРУЖЕНИК МОРЯ
О жизни Виктора Гюго между 1866 и 1869 годами существуют пространные воспоминания, иронические и вместе с тем правдивые, принадлежащие перу Поля Стапфера, молодого французского учителя, который приехал преподавать литературу в коллеже Гернси и был принят в доме поэта. Гюго жил тогда под опекой своей свояченицы Жюли Шене, обедать к ним приходил один из изгнанников, горбун Кеслер. Гернсийцы не дарили своим вниманием иностранного писателя, они были возмущены его республиканизмом и непочтительными высказываниями о королеве Виктории; лишь дочь судьи, мисс Кэри, восторгалась его стихами и считала его великим человеком. Стапфер был поражен благородной и легкой поступью старика Гюго. Сильный и ловкий, в мягкой шляпе с широкими полями, с накинутым на плечо плащом во время непогоды, обычно державший руки в карманах, высокий и статный, он произвел бы внушительное впечатление даже в жалком одеянии бродяги.
Чопорный, с изящными манерами на старинный лад, в высшей степени учтивый, он говорил молодому Стапферу, что "считает за честь принимать его у себя". В беседе с глазу на глаз его речь, пронизанная французским остроумием, была проста и естественна. Перед многочисленной аудиторией он становился весьма красноречивым. Личность превращалась в персонаж. Тогда он метал громы и молнии против вульгарного материализма. С негодованием цитировал он изречение Тэна "Порок и добродетель являются такими же продуктами, как сахар и купорос..." Но ведь это отрицание различий между добром и злом!.. Я хотел бы быть в Париже, да, да, я хотел бы пойти в Академию, чтобы вместе с архиепископом Орлеанским голосовать против избрания этого педанта!" Другим ненавистным для него человеком являлся Расин.