Лев Разгон - Плен в своём Отечестве
– Как это отпечатался? Так не бывает!
– Да как это не бывает? Ты разве не знаешь, что если человека убить, то у него в глазах так и отпечатывается лицо, что перед ним… Следователь мне кидает на стол снимок его головы – большой такой снимок, с половину этого стола, и кричит мне – смотри ему в глаза! Гляжу: а там – я… Мое лицо… Ну, тут уж деваться некуда, пришлось рассказать, за что я его хлопнул…
Убийство стукача было, естественно, расценено как террор против представителя власти. Второму председателю – как соучастнику – дали двадцать пять, а убийце – расстрел. Но колхозники посылали специальную делегацию в Москву просить за своего председателя. И – просидев три месяца в смертной камере – он дождался замены расстрела двадцатью пятью годами.
Я объяснил ему, что вся эта история с глазом, где запечатлевается убийца, – байка и что следователь его поймал на самом примитивном трюке, которым балуются начинающие фотолюбители… Жалею, что сделал это. Председатель впал в отчаяние, он не мог себе простить, что дал возможность щенку-следователю, пороху никогда не нюхавшему, обвести вокруг пальца такого опытного разведчика, как он!.. Все два месяца до отправки в этап, он был совершенно неутешен…
Было ещё в камере несколько человек сектантов: не то евангелистов, не то адвентистов, не то иеговистов… Это было время, когда ереси и сектантство искореняли более усердно, нежели при Победоносцеве. Сектанты были тихими людьми, веру свою наследовали от родителей и дедов, они не проявляли никакого желания вербовать других в свои секты и в тюрьме сидели терпеливо, молча, с убеждением, что страдают они за веру, и это им, безусловно, зачтется на том свете.
Но подавляющее большинство в камере составляли военнопленные. Я впервые столкнулся с этой категорией заключенных в самом конце войны, ещё в Устьвымлаге. История их была грустная и отвратительная – даже по тем временам. На Первый лагпункт прибывали люди, находившиеся в лагерях, расположенных на Западе Германии. Освободили их американцы. Они их подкормили, одели и затем передали нашим. Это был прекрасный и трогательный спектакль. Встреча со своими, неудержимые слезы радости от того, что дождались победы, встретились с товарищами, едут домой… Митинги, объятия… Их сажают в теплушки, украшенные цветами, лозунгами… На станциях – митинги, обильные подарки. Так было, пока не въехали в глубь нашей территории. Тогда теплушки запломбировали, появился конвой, и бывших пленных прямым ходом привезли в лагерь. Пока без обвинений, без всяких сроков… Видел я в лагере растерянных новичков: молдаван, поляков, литовцев, но таких растерянных, как наши военнопленные, я ещё не встречал. Они совершенно не понимали, что с ними происходит. И утешали себя тем, что это «проверочный лагерь», что скоро приедет начальство, разберется и их выпустят.
Действительно, месяца через два-три приехало начальство: какая-то «выездная тройка». Каждого военнопленного вызывали на эту «тройку», задавали ему два-три вопроса и тут же объявляли срок: обычно семь лет. Реже – пять. Мне тогда казалось, что то, что с ними проделывали, – предел несправедливости. Но, как выяснилось, до предела было ещё далеко. Участь пленных в Устьвымлаге была намного лучше, нежели у тех, с кем я познакомился и подружился в Ставропольской городской тюрьме.
Это были здоровые, работящие и честные люди. Многие из них попали в плен ранеными, большинство же потому, что кончились патроны, куда-то подевалось начальство, а немец навалился на них немыслимой силой, окружил, загнал в овраги, в открытое поле… Не стану передавать их рассказы о том, как жили они в немецком плену: об этом немало писано и опубликовано. Кроме одного: все невероятные муки, испытанные ими, были вызваны тем, что наше правительство официально отказалось признавать красноармейцев, попавших в плен, военнопленными, отказалось вносить за них деньги в Международный Красный Крест… Этим самым наши пленные были поставлены вне закона, вне Женевской конвенции. Немцы могли с ними делать что угодно. Они это и делали.
Мои сокамерники, как и сотни тысяч их товарищей, прошли через все ужасы бесправия, голода, истязаний. Большая их часть погибла от холода и голода, от пуль охраны. По баракам ходили предатели и вербовали пленных во власовскую армию. Находились такие, что, не выдержав непосильной жизни, шли на предательство, считая, что «там будет видно»… Но подавляющее большинство сохранило совесть, они не поддались ни на какие соблазны и дожили до дня своего освобождения. Около года они находились в «проверочных лагерях», где работники СМЕРШа выясняли, не скомпрометировали ли они себя чем-нибудь в плену. После того, как было установлено, что они ни в чем не виноваты, их отпустили домой.
И – как писалось некогда в кинематографических титрах – «прошли годы»… Бывшие пленные стали забывать ужасы своей недавней жизни. Они женились, обзавелись детьми, построили себе дома… Они стали трактористами, комбайнерами, чабанами, строителями… Они были стахановцами или ударниками, красовались на досках почета, участвовали в каких-то слетах, конференциях. А в 1949 году их стали арестовывать и судить. Как следствие, так и суд были предельно короткими. Чего нельзя сказать о сроках. Приговоры у них у всех были совершенно одинаковыми: «Имея на руках личное оружие, сдался в плен и этим изменил Родине, то есть совершил преступление предусмотренное ст. 58-1»… И заключительная часть приговоров была совершенно одинакова: двадцать пять, пять по рогам и пять по зубам… То есть: 25 лет заключения в лагере с последующей, после отбытия срока, высылкой в отдаленные места на пять лет и последующими – после отбытия срока лагеря и ссылки – пятью годами лишения избирательных и других прав…
Как мне рассказывали эти люди, единственное существенное обвинение, которое им предъявляли, не видевшие войны следователи и прокуроры, заключалось в одном: почему не застрелились? В закон ввели дикарское, самурайское правило: убить себя, живым не попасть в плен… Но это противоестественно самой человеческой природе и неприемлемо для здоровых, нормальных людей. И теперь, лишенные всего на свете, осужденные до конца жизни быть рабочим скотом в лагерях, эти ставропольские колхозники продолжали оставаться честными и работящими людьми, такими – что составляют цвет нации…
Они были веселые, сильные, ничего не боящиеся. Да и чего им было бояться после всего перенесенного, после этого приговора? Тюремная администрация относилась к ним осторожно, с каким-то страхом, с предупредительностью, что ли… Камера была сытая, наполненная в изобилии самыми разнообразными продуктами. Передачи были частыми. Родные привозили из станиц горы мяса, яиц, масла, каймака, домашнего сыра, сметаны, пухлого серого пшеничного хлеба… Меня товарищи по камере кормили осторожно и бережно, они знали, как надо есть после длительного голода, они обо мне заботились с естественной неназойливой добротой – я их никогда не забуду…