Сергей Аверинцев - Воспоминания об Аверинцеве. Сборник.
А он сам, любя их и продолжая их, все-таки чувствует себя в своем времени "детей 1937 года". В одном из его отступлений в статье о поэзии Вяч. Иванова, он уже как бы вневременно и внесобытийно пишет: "Всякий поэт (в том числе и он сам, естественно, — В.Б.), каким бы оригинальным, неуступчивым, несговорчивым творцом он ни был, есть также современник своих современников и постольку не может быть стопроцентно огражден от некоторых недугов времени".
А разве его былая "тоска по мировой культуре" или нынешняя ностальгия по значимости не являются частью недугов его времени? "Мешая важное с пустяками", науку с художественной эссеистикой, он стремится опереться на значимость морали и чистоты, нуждается в героях, которых все мы нынче лишены.
И в литературе он, подобно Мандельштаму и Верлену, ищет не "литературу", которую также считает, как и всякое эстетство, чуть ли не бранным словом, а — весть, значимость, пророчество, в крайнем случае бунт. "Все прочее — литература" — словами Верлена. Посмотрите, как старается оправдать он интеллектуальные наблюдения раннего Мандельштама: "Никакой это не декаданс". Это же в том ряду, что оправдания матери: "мой сын — не хулиган", или "моя дочка — не гулящая"… Что угодно, но только не тлен растления. Потому и у Мандельштама выделяет он, как его ярчайшую характеристику, то, что "будучи евреем, избирает быть русским поэтом — не просто "русскоязычным", а именно "русским", и это решение — не такое уж само собой разумеющееся". И потому выбор в пользу русской поэзии и "христианской культуры" сложен, но последователен.
НЕ ТАКОВ ЛИ ПУТЬ САМОГО АВЕРИНЦЕВА? Почвенника, но "средиземноморского"; ученого, но пишущего стихи и художественные эссе, православного, но охотно погружающегося в мир "культурпротестантизма"?
И к проповедям своим идет он сложным путем творческой игры и парадокса.
И к ностальгии своей, несомненно, сам же относится настороженно. Внутри явно ностальгической книги "Поэты", озаренной значимостью поэта, сам же и пишет: "Мои слова — не ностальгический вздох об уходящем. Боже сохрани!"
Я отношу эти оправдательные слова к "недугам его времени".
При этом сам же напечатал в "Новом мире" одну из своих откровенно исповедальных и неожиданно даже политически риторических статей, где уже не в своих неожиданных, иногда пророческих, отступлениях и сносках, а напрямую говорит о себе и своем времени, и назвал ее "Моя ностальгия".
Вполне естественно, ему чужда и нынче, и раньше ностальгия событийная, ностальгия по самому 1937 году как таковому, с любой точки зрения: и палача, и жертвы.
"Ах, не по доброму старому времени, какое там; время моих начальных впечатлений — это время, когда мне, шестилетнему или вроде того, было веско сказано в ответ на мой лепет: "Запомни: если ты будешь задавать такие вопросы чужим, твоих родителей не станет…"
И правда, какая тут ностальгия?! "И все-таки — смотрю на себя с удивлением! — все-таки ностальгия. Ностальгия по тому состоянию человека как типа, когда все в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было "значительное". Даже ложная значительность… по-своему свидетельствовала об императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения коего и жизнь — не в жизнь…"
А уж у нас, у русских, весь ХХ век был в сплошной значительности, когда часто каждый жест означал саму жизнь. Но даже без трагедийности, даже, к примеру, обычное чтение, ведь Аверинцев, увы, справедливо фиксирует, что "наше поколение русской грамотной публики было, кажется, последним, рассматривавшем чтение… (любого серьезного классического писателя — В.Б.) как непременную обязанность".
Все было — "значимо". И злодеи, и герои. И пафос, и сопротивление пафосу. Значимы были политики и писатели. "Я знать не знаю, был ли де Голль разумным политиком; но он был — значителен, как "великие мужи" a la Плутарх. (А если бы и силой легенды — кто сложит такие легенды про нынешних?)".
Вся первая половина ХХ века, не говоря о далеком прошлом, была по-настоящему значительна. Даже в культуре двадцатых годов любой жест разрушения, любой "Черный квадрат" Малевича обозначал шаг истории, некое знамение, или предзнаменование. Это был мир Сергея Аверинцева, мир значимых понятий и символов, которые если и отвергались им, то тоже значимо, обдуманно.
Даже ужасы Хичкока или первые сексуальные революции, что на Западе, что в России двадцатых годов — "жили трепетностью квазиэсхатологических чаяний".
Ученого потрясло, насколько сегодня значимость исчезла из нашей жизни. Западный мир отказался от любой значимой мотивации. Далее эта пустота распространилась и на Россию. Исчезли понятия добра и зла. Убийства, войны, бомбежки — ничего не значат.
Само по себе состояние, когда самолеты США бомбят города Сербии или Ирака, убивают сотни людей и их же телерепортеры спокойно снимают эти бомбежки, интервьюируют беженцев или раненых и не видят в этом поведении ничего странного, такое состояние — признак полной пустоты мира.
Любая ситуация фривольна. И вот уже у Аверинцева возникает (и никуда не деться) та же ностальгия по любой значимости. "Не мне же, в самом деле, обижаться за "настоящих" наци или "настоящих" большевиков! И все же, и все же — там было более опасное, но морально более понятное искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная претензия на значительность, которой нынче нет как нет. В том-то и ужас, что сегодня люди могут сколько угодно убивать и умирать — и, сколько бы ни было жертв, это все равно ничего не будет значить".
Сергей Аверинцев ищет в обществе если не откровения, не героизма, то хотя бы ощущение какого-то вызова, пусть дешевого демонизма — и не находит ничего. Это не просто ностальгия, а своеобразный и жесткий манифест русского интеллигента, протест византийского моралиста. Самое печальное для него, что и этот громкий манифест, опубликованный в когда-то самом знаменитом журнале, абсолютно никем не был услышан. Так, прошелестело что-то в узких интеллигентных кругах, и то скорее неодобрительное. Мол, ему уже и фашисты значимыми кажутся…
Сергей Аверинцев не то, что согласен, но допускает даже далекие для него идеи национализма с присущим национализму "литым золотом исторических форм Идей", но все подменено и "жертвы будут даже не во имя, скажем, национализма, хорош он или плох, этот национализм, а только во имя чьего-то желания быть националистом или как бы националистом!"
Это прямо в огород Жириновскому, не иначе. Вот он — абсолютный символ пустоты, против чего восстает Аверинцев. Любая значительность, любая серьезность, любое знамение отвергается обществом. Что будет дальше?