Арсений Несмелов - Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
— Я буду стоять вот тут, где теперь мы, — прямо сказал он мне. — Ксения будет на середине пролета. Ты — наверху, и ты ударишь по бревну. И всё кончено.
— Но почему я, а не вы это сделаете? — В моем сердце поднималась волна возмущения.
— Потому что тогда не может возникнуть никаких подозрений. Кто тебя заподозрит? И надо сделать это завтра же, в это время. Завтра начнут класть стропила, и ее легко будет уговорить поехать с нами.
Внутренняя нервическая дрожь, заставлявшая Николая Ивановича все эти дни похохатывать, поеживаться и передергивать плечами, теперь била его тело, как заправская лихорадка. И говорил он с трудом — так говорят при легком параличе, когда язык плохо слушается, или при жажде, при пересохшей гортани.
Я, мне казалось, был совершенно спокоен, спокоен спокойствием ледяным.
— После этого я хочу уехать в Парагвай, — сказал я.
— Ты уедешь. Я дам тебе сто тысяч.
— Мало. Двести!
— Хорошо.
И мы оба, закурив и жадно затягиваясь пряным дымом, стали медленно спускаться с лесов.
Всё, вероятно, и произошло бы так, как предполагал Николай Иванович, и быть бы мне сейчас парагвайским помещиком, а не сидеть с тобой, бандитом, в этой гнусной камере шанхайской тюрьмы, если бы не та самая пустяковина, о которой я упомянул, приступая к рассказу. Она-то и спутала все карты. Дело в том, что в тот же самый день Ксения Петровна где-то подобрала и привезла домой кем-то или чем-то помятого полуживого воробья. Она подняла на ноги весь дом, пытаясь спасти бедную птицу; она так искренне была огорчена ее судьбой, так горевала и мучилась, что мне стало ее жаль, сестру жаль. Я в первый раз за всю мою жизнь понял, что в сущности Ксения очень несчастна, хочет любить, цепляется за каждую видимость любви и жестоко обманывается. И всё, может быть, потому лишь, что у нее нет детей, что как я превращаюсь в урода оттого, что меня никогда не согрела материнская ласка, так и она съеживается, как бы кастрируется судьбой от неумения или невозможности полюбить.
Я подошел к Ксении, взглянул ей в глаза и поцеловал руку.
— Ты что? — удивленно спросила она меня.
— Ничего, — ответил я. — И я, и ты, мы оба несчастны.
Кажется, она даже рассердилась, а я в своей комнате проплакал более часа. Потом успокоился и стал точно железный. Я знал, что я что-то сделаю, но только сестру свою не убью. А утром на другой день мы поехали на постройку. Я прошел вперед и занял место у конца страшного бруса. Ксения пропустила вперед Николая Ивановича, как ни предупредительно он в этом месте уступал ей дорогу. После, на суде, она говорила, что в туфлю ей попал камешек и она шла с трудом.
Я вышиб ударом ноги конец бруса, и бедный Николай Иванович полетел вниз на железные трубы. К счастью для себя, падая, он на полпути полета встретил выступ какого-то бревна, это смягчило силу удара, и насмерть он не расшибся, только переломил ногу и вывихнул кисть руки. Он имел глупость заявить куда следует о покушении на его жизнь со стороны Ксении и меня, ее сообщника. Но на скамью подсудимых попал только я. Многие москвичи помнят это скандальное дело — «Русское Слово» уделяло ему по полстраницы.
А я, понимаешь, почувствовал себя в тюрьме превосходно — словно нашел место, со дня моего рождения мне уготованное. И хотя я на суде рассказал, вот как тебе, всю чистую правду, дали мне, брат, каторгу, и с тех пор вот я и ношусь по тюрьмам, специализировавшись на ограблении уважаемых господ ювелиров, но всё это ты уже знаешь.
— А где сейчас твоя сестра, Модест? — спросил я.
— В Англии, превратившись в миссис Гарвей. Есть у ней, слышал я, и детки давно. Ничего, пусть живет. За этого воробья я ей всё простил. Простил и забыл о ней. А теперь, — продолжал он, прислушавшись к затихающим шагам индуса-стражника, прогуливающегося по коридору перед дверьми камер, — теперь, парень, давай приниматься за работу.
И мы, отодвинув отвинченную от пола чашку унитаза, принялись за наш подкоп, над которым трудились уже два месяца. Впрочем, о нашем побеге много писали даже в местных газетах.
МЕРТВЫЙ ГИТ[5]
В один из воскресных вечеров я возвращался с ипподрома, возвращался, увы, пешком, ибо проигрался в пух и прах — не осталось даже мелочи на автобус! Как всегда в таких случаях, я клялся сам себе и божился, что это мой последний выход на бега, что уж больше меня на ипподром и калачом не заманишь.
Я осуждал себя и бранил, читал сам себе мораль и всё прочее, что в таких случаях делают проигравшиеся игроки, какой бы из видов азарта ни увлекал их.
Солнце уже садилось, был прекрасный летний вечер, полный неги и истомы. Но и он не успокаивал меня, а наоборот, еще более усугублял мое отвратительное настроение.
«В самом деле, — горько думал я, — ну не глупо ли растрачивать последние гроши, толкаясь в отвратительной ипподромной толпе, когда единственный свободный день на неделе, воскресенье, можно было бы отдать реке, золотистому пляжу, лодке. Там каждый истраченный гривенник возвратится к тебе обратно здоровьем, которое этот день вольет в твое тело, а тут…»
И снова горечь проигрыша принялась терзать меня.
И вид у меня был угрюмый, вид кандидата в самоубийцы, и плелся я, еле-еле передвигая ноги.
Тут-то меня и окликнули. Окликнул незнакомый голос:
— Нет ли у вас, сударь, сигареты? Не найдется ли?
Я обернулся. Догоняя меня, за мной шел господин лет пятидесяти в костюме, потертом, поношенном, но отлично сидящем на его сухопарой, стройной, без признаков живота, фигуре. Бородка клинышком, с проседью; из-под стекол пенсне поблескивают веселые, живые, несколько лукавые глаза. В общем, облик располагающий, интеллигентный, этакий столичный.
— Вижу, — продолжал незнакомец, приподнимая дешевую соломенную шляпу, — вижу, сударь, что вы, как и аз многогрешный, тоже проигрались. Но вы курите, а у меня даже и сигареты нет. Разрешите представиться — Голощапов.
Я назвал себя, и мы познакомились.
Я протянул господину Голощапову пачку сигарет: он тонкими пальцами с красивыми ногтями вытащил одну, закурил и с явным наслаждением затянулся первой затяжкой — давно, видимо, страдал без курева!
Потом, с участливым вниманием, понимающе заглянув мне в глаза, мой новый знакомый сказал, покачивая головой:
— Понимаю, ах, как я понимаю ваше состояние! Страдающий лик ваш для меня открытая книга. Проигрались дочиста, жаль денег, жаль бессмысленно проведенного дня, и вот вы идете домой и каетесь. Каетесь и даете зарок никогда больше не играть, не бывать на ипподроме.