Арман Лану - Здравствуйте, Эмиль Золя!
В течение первого семестра Золя не покидает отчаяние. Погруженный в свои переживания, он забросил занятия.
— В лицее Св. Людовика я вдруг стал лентяем. Я, который получал все премии в Эксе! Я абсолютно ничего не делал: ни на уроках, ни дома.
— Значит, вы стали плохим учеником и докатились до этого преднамеренно, не так ли, г-н Золя?
— Да. Это так. Только с г-ном Левасером, моим учителем французского языка, мы понимали друг друга. Однажды я написал сочинение на уроке французского языка: слепой Мильтон диктует старшей дочери, а младшая играет на арфе. Г-н Левасер вслух прочитал мое сочинение. Это был единственный успех за весь семестр.
— Значит, вы были примерно пятнадцатым или двадцатым?
— Пожалуй, еще хуже. Тоску и неудовлетворенность я пытался заглушить чтением. Я опять пристрастился к Гюго, перечитал Мюссе, открыл для себя Рабле и Монтеня — и все это на уроках, прячась за спинами моих товарищей.
— А вы что-нибудь писали?
— Да, вроде «Лучник Роллон».
— …Итак, не лукавя, вы сказали, что в этой драме сконцентрировано все человеческое бытие.
— Возможно, возможно…
— В пространных письмах вы, наверно, засыпали Сезанна не дававшими вам покоя вопросами? Ну, например, такими, как: «Купаешься ли ты? Распутничаешь? Рисуешь ли? Играешь ли на корнете? Пишешь ли стихи? Наконец, вообще чем занимаешься?»
— Сезанн отвечал редко. Я злился на него, он был слишком ленив, но так уж повелось между нами с самого начала.
— Хорошо уже то, что вы оставались обычными мальчишками, решали ребусы, осыпали насмешками нелюбимых лицеистов…
— Я набрасывал на листке звериную рожу директора. Мы посылали друг другу заданные рифмы для стихов.
— И, вероятно, разговоры о любви занимали немало места в вашей жизни, хотя вам не часто приходилось испытывать это чувство, верно?
— Да.
Пленники Св. Людовика разъехались на каникулы. Денег в доме было очень мало, но, несмотря на это, г-жа Золя решила провести лето в Эксе. Когда они сели в поезд, темные глаза Эмиля заискрились радостью. В первый раз с февраля…
Батистен Байль носил бороду, а Сезанн только что за; думал пятиактную драму о Генрихе VIII Английском! Каникулы промчались как вихрь! Друзья рисовали, писали, славили любовь, сомневались в существовании бога… сбили камнями муниципальный столб: «Купаться запрещено», ловили лягушек, хохотали во всю глотку вместе с Марией и вылакали бочку вермута.
Рядом искрились тихие, темно-зеленые воды Арка:
Золя, пловец лихой,
Вступает смело в бой
С прозрачною волною.
По тихой глади вод
Он весело плывет,
Легко гребя рукою[11].
Но вскоре Сезанн, который привык сквернословить («Если бы я не сдерживался, — признается он, — я бы беспрестанно бросался разными „черт возьми“, „стерва несчастная“, „чертов бордель“ и т. д.»), становится молчаливым. Радость жизни уступает место невыразимой грусти.
Золя спешит все увидеть — ведь у него так мало времени. На прощанье ему хочется полюбоваться горой Сент-Виктуар, ее белыми скалами, Пилон-дю-Руа, диким Инферне, где его поджидает призрак отца, засушливым и суровым Провансом, акведуком Рокфавур, Галисом, холмом подле моста Беро и другим цветущим Провансом, где раскинулся Экс, напоминающий Флоренцию… И повсюду его преследует тень инженера Франсуа.
Преклонение перед покойным отцом проявится в тысячах мелочей. И как дань памяти отца девятнадцатилетний Золя 17 февраля 1859 года публикует стихотворение в газете «Прованс»:
По праву славу я воздам такому человеку —
Был ясной мудростью его исполнен взгляд,
Могучим гением сумел вспять повернуть он реку,
Он до свершенья дел своих на небо взят!
Его я славить буду век! О, только б не забвенье!
Я никогда не назову себя певцом.
Диктует песни эти мне святое вдохновенье:
Был сей великий человек… моим отцом.
Сколько бы друзья ни хохотали на берегу Арка или на пустошах, Золя знал: игры их — только отзвук былого, не больше. Разлука с друзьями научила его ценить то, что невозвратимо никогда. Nevermore, nevermore…[12]
Вернувшись в Париж, он заболел тифом, горло сжимали спазмы, он не мог (выговорить ни слова. С ужасом чувствовал он, как проваливается в пустоту и опять взмывает ввысь: одно за другим мелькали какие-то кошмарные видения, одно за другим — и не было сил избавиться от них. Шесть недель в бреду, в забытьи:
«Я вижу только густую тьму… Кажется, я возвращаюсь из долгого путешествия. Я не знаю даже, где я пропадал… Я лежал в бреду, в лихорадке, которая металась в моих венах, как дикий зверь… Это я хорошо помню. Один и тот же кошмар давил меня, заставлял куда-то ползти, в бесконечное, нескончаемое подземелье. Во время приступов жгучей боли подземелье вдруг рушилось; груда падающих камней сотрясала своды, стены сжимались; я задыхался, наливался бешеной злобой и непременно хотел идти дальше, вперед… Потом, я наталкивался на неведомое препятствие и начинал отчаянно колотить ногами, кулаками, биться лбом, ужасаясь, что никогда не смогу преодолеть обвал, который все ширился и ширился…»
Этот отрывок взят из наброска под названием «Весна, дневник выздоравливающего», написанного Эмилем сразу же после болезни. Примечательно, что спустя много лет в «Проступке аббата (Муре» романист снова расскажет об этом состоянии. Сей автобиографический документ — редкая попытка самоанализа со стороны писателя, и говорит она о глубине испытанного потрясения. Да, необычная болезнь! Как не увидеть за всем этим ухода в болезнь от тревожившей зрелости. Это ли не классический признак невропатии, индивидуальное воплощение в Золя мифа о Питере Пане — мальчике, который не хотел стать взрослым.
Это была в то же время и подлинная болезнь, подтачивавшая тело и мозг. Когда он возвратился из этого бесконечного путешествия в далекую страну, зубы его стали шататься, он весь высох и однажды, открыв окно, заметил, что уже не может прочитать афиши, наклеенные на противоположной стене дома.
В январе 1859 года Золя пишет Байлю:
«В последнем письме я уже сообщал тебе, что намеревался как можно быстрее определиться на службу в качестве чиновника; это нелепое решение отчаявшегося человека. Будущее казалось мне беспросветным, я чувствовал себя обреченным гнить на соломенном стуле, превратиться в бессловесную скотину, погрязнуть в рутине. К счастью, меня удержали на краю пропасти… Прочь эту жизнь в конторе! Прочь эту зловонную яму! — убедил я себя и, оглянувшись до сторонам, стал открыто испрашивать совета…»