Михаил Бродский - Мама, нас не убьют…Воспоминания
Так внешне спокойно, во всяком случае для детского восприятия, протекала жизнь в оккупированной Одессе. Фронт был далеко на востоке. Одесса была глубоким тылом, где о войне напоминали неубранные развалины домов и обилие чужеземных военных на улицах. Радио не было, о событиях мы узнавали от Лени Порумбеску и из газеты «Молва», выпуск которой был разрешен, а скорее всего организован оккупационными властями. Газета запомнилась мне главным образом двумя замечательными фельетонами из советской жизни, нелепость которых, видимо, сильно поразила мое детское воображение. Один фельетон назывался «Борщ с начальником милиции» и был о человеке, которого обвинили в том, что он съел упомянутого начальника. Дело в том, что обвиняемый рассказывал, как он обедал и ел борщ с начальником милиции. Автор второго фельетона развернул на целый подвал старый анекдот о человеке, которого арестовали, когда он сказал, что поджидает трамвай, но выпустили, потому что он догадался исправиться и сказать, что трамвай он подъевреивал.
Военные действия описывались в восторженных словах: доблестные немецкие войска одерживали одну победу за другой. Однако постепенно тон статей начал меняться. Поползли слухи о поражении немцев под Сталинградом, затем о битве на Орловско-Курской дуге. Стали появляться строчки о тяжелых оборонительных боях. Об отступлении не говорилось никогда, но можно было прочесть, что по стратегическим соображениям и в целях сокращения линии фронта немецкие войска оставили такие-то и такие-то населенные пункты. Использовалось также замечательное выражение — «эластичная оборона». Пропагандисты, изобретатели эвфемизмов, везде не даром едят свой хлеб.
По мере приближения фронта облик Одессы постепенно начал меняться. Заметно увеличилось количество войск, особенно немецких. В районе вокзала часто можно было увидеть немецкие маршевые части в походной форме и амуниции, в сапогах с голенищами раструбом, с штык-ножами на поясе и огромными ранцами за спиной. Лица их радости не излучали.
Солдаты стали злее, однажды это почувствовали и мы. Как-то раз мы с Вовой, сопровождаемые Марьей Михайловной, отправились за керосином для кухонных надобностей. Хотя в основном пищу готовили на дровяной плите, но и примусу находилась работа. Мы несли бидончик с керосином, и навстречу нам из-за угла вышла группа немецких солдат. Что-то в нас им не понравилось, и, поравнявшись с нами, немец ударил хорошо вычищенным сапогом по бидончику, который с грохотом отлетел в сторону, а драгоценный керосин разлился по тротуару. Немцы засмеялись и пошли дальше. Мария Михайловна молчала, теперь и эта неустрашимая женщина почувствовала опасность.
В один прекрасный день стало известно, что сигуранца арестовала Николая Уточкина, мужа Татьяны. Я догадывался о том, что он был связан с подпольщиками, потому что однажды увидел у него пистолет. Мы носили ему передачи в городскую тюрьму, где некогда сидел и я. К счастью, заключение было недолгим: Леня Порумбеску помог ему выйти на свободу, и Николай ушел в отряд, скрывавшийся в катакомбах.
Наступил 1944 год. Конец оккупации был не за горами. В воздухе пахло весной и освобождением. Немцы и румыны готовились к отступлению, очевидно в целях дальнейшего сокращения линии фронта. Жгли архивы, иногда горели дома. Я впервые видел, как пылал большой многоэтажный дом. Это было страшное, но замечательно красивое зрелище. Гигантские языки оранжевого пламени вздымались в небо. Пламя гудело, лопались стекла, с грохотом рушились балки перекрытий. Как черные птицы несчастья высоко в воздухе носились обгоревшие клочья бумаги. Дом стоял обособленно, огонь не мог перекинуться на другие здания, видимо, поэтому его не гасили.
Одесса жила слухами и надеждой. Надеялись, что город сдадут без боя, но боялись грабежей. Ходили слухи, что перед сдачей город будет отдан на разграбление казакам из власовской армии. Я часто видел их в городе. На нашей улице Франца Меринга, ближе к Преображенской, в полуподвале был кабачок, откуда в последнее время часто вываливались шумные группы слегка подвыпивших казаков. Они были в немецкой форме с нашивками РОА и, если память мне не изменяет, в кубанках вместо пилоток.
К возможным грабежам готовились и у нас дома. Ценные вещи прятали на антресоли в сундуки, заваливая их поломанной мебелью. Шкатулки с драгоценностями засовывали в топки голландских печей и засыпали золой. В одну из печей поставили бутылки хорошего рейнского вина в красивых нерусских бутылках с длинными горлышками.
Стал появляться Николай. Он выходил из катакомб ненадолго и снова исчезал. Леня Порумбеску уходил с отступающими войсками, Наташа оставалась. Устоявшаяся жизнь снова всколыхнулась, наступило время тревожного ожидания.
Вечером 9 апреля мы услышали глухую канонаду. Стало понятно, что Красная армия уже на подступах к городу. В квартире погасили свет. Мы вышли на балкон. Канонада стала слышнее. Внезапно неподалеку просвистел снаряд и раздался взрыв. Стоять на балконе было небезопасно, мы ушли вглубь квартиры.
В эту ночь в Одессе мало кто спал. Утро ударило в окна горячими лучами южного апрельского солнца. С улицы, издалека, слышалась музыка, это были знакомые советские песни. Мы с Вовой выскочили на улицу. Люди шли и бежали в сторону Преображенской. Побежали и мы. По дороге мы едва не споткнулись о немецкого солдата. Он лежал на тротуаре навзничь, широко раскинув руки; невидящие глаза его были обращены к солнцу. На площади перед Преображенской улицей на фонарях, а может быть и на деревьях — точно не помню — висели трое румынских солдат. Их лица, искаженные предсмертной гримасой, долго еще стояли у меня перед глазами. На груди у каждого висела фанерная дощечка с надписью «мародер». А по Преображенской нескончаемым потоком в сторону вокзала нестройной колонной шли усталые красноармейцы в гимнастерках с погонами и с автоматами на груди. На площади стояла машина, вероятно полевая радиостанция, и на всю Одессу гремела песня из довоенного кинофильма:
Там на шахте угольной
Паренька приметили,
И в забой отправился
Парень молодой.
В начале мая, недели через три после освобождения города, я упаковал свои скромные пожитки в тот же чемоданчик, с которым когда-то появился у Кобозевых, за мной пришел отец, и мы отправились к нему домой. Прощание с семьей, в которой я прожил больше двух лет, было теплым, но без лишних сантиментов.
— Приходи, — коротко сказал Иван Алексеевич и положил мне в рот последний паек — кусочек сахара.
Хоть я и привык к резким переменам в своей судьбе и особых эмоций не испытывал, но мне уже было десять лет, неласковое слово «мачеха» было мне известно, и оттого в душе было неспокойно.