Марсель Райх-Раницкий - Моя жизнь
А как обстояли мои дела? В 1934 и 1935 годах постепенно сошли на нет контакты или даже дружеские отношения между школьниками — евреями и неевреями, до тех пор бывшие вполне обычными. Нас отлучили от школьных праздников, походов и спортивных соревнований. Каждый из еврейских школьников, которых вскоре осталось немного, пытался компенсировать или преодолеть это обособление по-своему. Я, и без того чувствуя себя одиноким, искал общения и, как мне показалось, нашел его в молодежной сионистской организации — Еврейском союзе бойскаутов Германии. Это было недоразумение, даже если о нем и не стоило сожалеть.
Регулярные походы, которые назывались «поездками», случалось, длились несколько дней и захватывали субботу, если приходились на праздники. В этой еврейской организации не обращали внимания на религиозные вопросы. Ночевали мы в сараях или палатках. Тогда я хорошо познакомился с Бранденбургом — той частью Германии, которую все еще очень люблю.
Конечно, мы пели песни, но не еврейские туристские песни, потому что их просто не было. Мы пели «Храбрый рыцарь принц Евгений» и «На берете колышется перо», «Гёрг фон Фрундсберг нас ведет» и «Мы за Фрундсбергом пошли, принеся присягу флагу». Мы пели «Дикие гуси летят сквозь ночь», не зная, что автор этих стихов — Вальтер Флеке, и нам нравились песни «С Бернвардской башни звонят колокола» и «По ту сторону долины», причем нас нисколько не заботило то обстоятельство, что их автор Бёррис фон Мюнхгаузен был приверженцем нацистов, более того, восхищался ими. Короче говоря, мы сознательно и неосознанно перенимали песни «перелетных птиц»,[9] из числа которых, кстати, после путча Рема была запрещена «По ту сторону долины» — из-за гомосексуальных ассоциаций. Так совершенно неожиданно я познакомился и с этой ветвью немецкой традиции.
Между тем вечера, которые устраивал Еврейский союз бойскаутов, обратили мой интерес совсем на другие темы, прежде всего на личность того оригинального интеллектуала, произведения и дневники которого я сразу же прочитал и который у меня еще и сегодня вызывает большую симпатию, совершенно независимо от идеологических и политических соображений. Я говорю об австрийском еврее, которому удалось нечто неслыханное — с помощью романа способствовать изменению мира.
Он, Теодор Герцль, был сначала не кем иным, как типичным завсегдатаем венских литературных кафе, пусть даже наделенным необычной эрудицией, автором хороших статей для литературных разделов газет и посредственных комедий, которые все-таки ставились в венском Бургтеатре. С еврейством он имел мало общего, а с иудаизмом и вовсе ничего. Только парижский процесс Дрейфуса в 1894 году, на котором он присутствовал в качестве корреспондента, вызвал в душе Герцля поворот, сделав его государственным деятелем, хотя и без государства, и пророком, чья утопия стала действительностью. Литератор избрал для своего видения государства Израиль форму романа, появившегося в 1902 году под названием «Земля возрождения».
Представляется прямо-таки парадоксальным тот факт, что современное государство евреев сначала было частью немецкой литературы, романом, не особенно значительным в художественном отношении, но имевшим поистине большие последствия. Конечно, тогда я не знал и не Чувствовал этого. На меня произвела впечатление прежде всего фигура литератора, создавшего грандиозную фантазию, ассимилированного еврея, говорившего на немецком языке и обладавшего необычайной смелостью и грандиозным организаторским талантом.
Но ни пейзажи Бранденбурга, ни песни «перелетных птиц», ни Теодор Герцль, ни видение государства Израиль не могли способствовать тому, чтобы я почувствовал себя в этом союзе молодежи как дома. Моя великая страсть, литература, казалась здесь невостребованной. Правда, был вечер, который воодушевил и взбудоражил, заставив задуматься, не в этой ли организации все-таки мое место.
Один из наших руководителей, которому было немногим более двадцати, выключил лампу, висевшую на потолке, и передвинул в середину комнаты кафедру, которая стояла у стены. Затем, к нашему удивлению, он вышел в соседнюю комнату. Через несколько минут он, которого мы молчаливо ожидали, медленно и с некоторой торжественностью вошел в зал собраний. На нем была длинная шинель времен Первой мировой войны, в одной руке он держал карманный фонарь, в другой — тоненькую книжку. Это был зеленый томик, выпущенный издательством «Инзель-бюхерай», украшенный белым орнаментом. Молодой человек начал читать: «В седле, в седле, в седле — несемся вскачь сквозь день, сквозь ночь, сквозь день. В седле, в седле, в седле. И устала отвага, и велика тоска».
Тогда я еще не знал эту «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке». Несомненно, театральность, с которой в полутемном зале читал стихи молодого Рильке любитель, одетый в военную форму, способствовала тому, что я очень скоро едва ли не влюбился в них. «Как начинался ужин. И как превратился он в праздник, не помнит никто» — эти строки никогда не утратили для меня своего очарования. Не угасло волшебство ритма, рассказывавшего о том, как «музыка соединяла, и музыка выбирала», о «расставаньи и обретеньи». И мне все еще слышится последняя строчка: «Там он увидел плачущую старую женщину».
Да, конечно, эта поэма — не самая значительная работа Рильке, она столь удачна, сколь и сомнительна, сколь прославлена, столь и пресловута. Здесь нет недостатка в слащавости и сентиментальности, в манерности и претенциозности. Нет сомнений в том, что написанное Рильке в ранние годы легко подвергается осмеянию, и, захоти я написать уничтожающую критику «Корнета», это, конечно, было бы нетрудно.
Тем не менее признаюсь, что я все еще питаю слабость к этой поэтической прозе, — и не стыжусь этого. В «Дон Карлосе» маркиз Поза просит королеву сказать его другу инфанту:
…чтоб и зрелым мужем
Былым мечтам он оставался верен…
Чтоб оставался тверд, когда хулою
Обрушится ветшающая мудрость
На вдохновенье — дар высокий неба.[10]
К «былым мечтам» относятся и литературные произведения, которые когда-то покорили нас, так как мы прочитали их в подходящий момент. Потому-то они и остались незабываемыми. В пору созревания или сразу по ее окончании оказываешься особенно восприимчивым к выразительности, приподнятому, а часто и экзальтированному тону «Корнета». Эта поэма входит в число таких литературных трудов, с которых на протяжении жизни читаешь, а временами и сам пишешь немало неодобрительного, тем не менее сохраняя им верность — из уважения к «былым мечтам» и потому еще, что с грустью вспоминаются времена, когда нас окрыляло и осчастливливало «вдохновенье — дар высокий неба».