В. Арамилев - В дыму войны. Записки вольноопределяющегося. 1914-1917
На «обороне» наживают состояния…
Петербургские театры, кино, эстрады, цирки повернулись «лицом к фронту». Они тоже «работают на оборону».
Немцев ругают и профессора, и уличные проститутки, и нотариусы, и кухарки, и лакеи, и «писатели», и водовозы.
Петербургские немцы чувствуют себя, вероятно, так же, как здоровый человек чувствует себя среди прокаженных. Скверное самочувствие!
Андреевский рассказывал, что в первые недели войны в Петербурге полиция организовала немецкие погромы.
У немцев вспаривали перины, выпускали пух, выбрасывали из квартир в окна на мостовую пианино, мебель книги, картины. Знакомая картина еврейских погромов…
Возвращался в лагеря в обществе молодого солдата Фомина. Умный, грамотный парень с тусклыми печальными глазами.
Фомин ругал Петербург.
– Чтоб ему ни дна, ни покрышки! Это не город, а черт знает что! Хотел проехать на трамвае – не пускают, потому что я нижний чин. «Садись на площадку». А она облеплена солдатами, попробуй, сядь на нее. Вагон идет пустой, а в него нельзя. Пошел пообедать в столовую – «нельзя». «Почему, – спрашиваю, – нельзя?» – «Нижний чин. Нижним чинам не велено отпускать обедов». Пошел в кино – опять «нельзя». Направили в какой-то специальный кинематограф для нижних чинов. Сунулся в парк отдохнуть – тоже не пускают. Что тут делать? Куда же идти нашему брату? Нигде нельзя, только в публичный дом дорога солдату открыта. Только там не глядят на погоны и не спрашивают паспорта. На уроках словесности нам говорят: родина – наша мать. Хороша мать. Ни одна мачеха не относится так к своему пасынку, как наше государство к солдату.
Помолчав немного, Фомин спросил меня:
– Скажите, пожалуйста, у немцев такие же порядки или лучше?
Я ничего не мог сказать.
* * *На уроках словесности изучаем не только уставы, но и закон Божий. Нам зачитали катехизис Филарета. Взводный спрашивает.
– Что говорит шестая заповедь?
Мы должны отвечать:
– Не убий.
И дальше:
– Никогда нельзя убивать?
– Никак нет. Можно в двух случаях.
– В каких?
– В случае войны, сражаясь за веру, царя и Отечество, можно убивать неприятеля, а также внутренних врагов – бунтовщиков и преступников по приговору судов.
– Значит, такое убийство бог разрешает и прощает? – Так точно.
– Может ли солдат убить своего начальника?
– Никак нет.
– Может ли начальник убить солдата без суда?
– Так точно. Может.
– В каких случаях?
– В случае надобности.
– Укажите примеры этой надобности.
– Ежели солдат откажется идти в наступление на фронте или расстреливать бунтовщиков, офицер имеет право убить солдата.
– Значит, такое убийство законом Божьим разрешается?
– Так точно.
– Может ли мужик убить урядника?
– Никак нет.
– Может ли урядник убить мужика?
– Так точно, в случае надобности.
– Укажите примеры надобности.
– Когда мужик не исполняет закон или нападет на урядника.
– Значит, все убийства подобного рода не будут противоречить учению православной христианской церкви?
– Так точно.
* * *Подал рапорт с просьбой об отправке на фронт с первой маршевой ротой.
Я не сочувствую войне. Ненависти в сердце не имею ни против немцев, ни против австрийцев.
Зачем же еду на фронт?
Этого я объяснить сам себе толком не умею.
Кажется, меня влечет на фронт любопытство. Хочется видеть войну воочию.
И вот я, не приемля войны, ненавидя ее, прошу как можно скорее отправить меня на фронт.
Едем на фронт.
Прощай, Петербург! Прощай и ты, казарма – кавалерийская конюшня под Красным Селом, служившая нам спальней и столовой.
Прощай, молчаливая и безучастная свидетельница нашего унижения и бессилия.
Под сводами твоих покосившихся, грязных, покрытых паутиной стропил ходили мы на потеху унтерам гусиным шагом, стояли часами под «ранцем», под «винтовкой» с полной боевой выкладкой, называли сами себя дураками и ослами.
Прощай!.. Если мы вернемся сюда когда-либо с фронта живыми, то нас уже не заставят вертеть головами справа налево до обморока, не погонят гусиным шагом, не заставят ходить по струнке.
Мы вернемся другими…
Пришла уже смена. Она приняла от нас учебные винтовки и патроны.
* * *Ясный осенний день.
Красноватое солнце играет матовыми отблесками на крышах домов, на позолоченных куполах соборов.
Нас провожают на вокзал с музыкой, хотят поднять у нас настроение.
Музыканты старательно выдувают в трубы старенькие избитые марши, с которыми русские войска ходили еще на турок.
Этим маршам грош цена. Но идти под них легко и приятно.
На вокзале уезжающих с нами офицеров качают.
Элегантно одетые дамы любовно преподносят им огромные букеты цветов.
Настроение у всех приподнятое, конечно, искусственно приподнятое.
За полчаса до отхода поезда к перрону подкатил новенький с иголочки санитарный поезд с ранеными. Музыка смолкла. Засуетилось вокзальное начальство. Вытянулись и сдали приторно-постными лица провожающих.
Вереницей потянулись носилки с тяжело раненными. Легко раненые идут сами. Бледные, лиловые лица серьезны и неподвижны.
Это – первая «продукция» войны, которую мы видим так близко.
Вид распростертых на носилках тел, укутанных окровавленной ватой и марлей, порождает тяжелое неприятное чувство.
Наши все стушевались, притихли и смотрят на раненых.
На побледневших лицах тревога. Частную публику оттеснили на почтительное расстояние.
А носилки с искалеченными телами все плывут и плывут. Изредка воздух пронизывают стоны.
Последний звонок.
Провожающие кричат нам вслед недружно и жидко: «Ура!»
Анчишкин и Граве поместились в соседнем вагоне. Сознательно не сел с ними. Пропасть между нами становится все шире и шире. Говорим на разных языках.
«Мы едем от жизни к смерти».
Эту фразу на маленькой станции бросил мимоходом юный подпоручик. Его товарищ, высокий капитан Трубников, деланно рассмеялся и сказал:
– Остроумно! Одобряю.
Едем с той же скоростью, с какой ехали новобранцами в Петербург.
Те же телячьи вагоны, те же люди.
Но какой поразительный контраст!
Нет ни очной гармошки, ни одного пьяного.
Я не узнаю людей, с которыми ехал так недавно в Петербург.
От веселой, бесшабашной удали не осталось и следа.
Забиты, замуштрованы до последней степени.
В неуклюжих шинелях, в казенных уродливых фуражках и сапогах – все как-то странно стали похожи один на другого.
Личное, индивидуальное стерлось, растаяло.
Поют исключительно солдатские песни, и в песнях этих нет того, что принято называть душой.
Песни не берут за живое.