Фаина Оржеховская - Шопен
Чей-то вздох раздался в ответ. А гусляр продолжал все тем же громким, стонущим голосом:
Продает за пуд муки корову,
Продает последнего конька!
Ой, не плачь, родная, по ребенку;
Грудь твоя давно без молока!
Ой, не плачь ты, хлопец, по дивчине:
По весне авось помрешь и ты!
Уж растут, должно быть, к урожаю,
На могилах новые кресты…
– Ох, растут! – послышался женский голос, и вокруг раздались всхлипывания. А гусляр гремел:
Уж на хлеб, должно быть, к урожаю,
Цены, что ни день, растут, растут…
Только паны потирают руки:
Выгодно свой хлебец продают!
…Должно быть, гусляр забыл, где он. Перенесся в пятнадцатый век, в Казимировы времена, и чувствовал себя тем певцом, который открывал королю страшную правду. А может быть, все было наоборот? Может быть, никогда он не ощущал сильнее, г д е и когда он живет? Да, это было так: перед своими односельчанами выступал он глашатаем народной правды. Он знал, как живет народ, видел многочисленные кресты на могилах… Когда он заговорил о панах, разбогатевших на крестьянском горе, глаза его сверкнули ненавистью из-под нависших бровей.
Женщины вздыхали и плакали, а мужчины слушали сурово…
…Онемели гости, поднялись со своих мест. – Что ж это, правда? – вскричал король. – Й я должен был узнать об этом ненароком, притаясь у дверей крестьянской хаты?
…И тогда он приблизился к гусляру, положил могучую руку на плечо его и закричал голосом, от которого задрожали стены…
Почетный гость кузнеца Ловейки встал, выпрямился во весь рост, придерживая гусли левой рукой, протянул вперед правую и воззвал к невидимой когорте панов:
Что же вы не славите певца?
Божья правда шла с ним из народа
И дошла до нашего, лица!
Завтра же, в подрыв корысти вашей,
Я свои амбары отопру!
Вы – лжецы! Глядите: я, король ваш,
Кланяюсь за правду гусляру!
И, отвесив поклон певцу, поникшему в печали, Казимеж Великий покинул пир. Паны не осмеливались громко выражать свой гнев. «Хлопский круль!». – бормотали они в спину уходящему Казимежу. «Хлопский круль!» – лепетали их испуганные жены. Но Казимежу пришлось по нраву такое прозвище. И с тех пор в усладу ему, а после его кончины во славу его величают в народе польского короля Казимежа «Хлопским королем»!
…Мальчики поздно возвращались домой.
– Как хотелось бы правильно жить! – сказал Домек.
Фридерик кивнул.
– Мне даже стыдно теперь вспоминать про мои успехи в Служеве… Как верно Тит говорил!
– О чем же?
– О правде… О многом… Я сейчас слушал и его вспоминал.
Глава десятая
Недалеко от дома кузнеца, у пруда, за яворами, открывалось заброшенное местечко, отрадное своей полной уединенностью. Трава росла здесь высоко, плуг пахаря не касался ее. Алые маки цвели густо вперемежку с васильками. Жители Шафарни ходили на реку другой дорогой, а здесь было дико и темно из-за неправильно разросшихся деревьев: одни сплелись сучьями и ветвями и образовали лиственный шатер, у других сильно покривились стволы, а то из одного корня росло целое семейство ясеней. Домек рассказывал, как однажды забрел сюда ксендз. Посмотрев на причудливые деревья, он сказал, что это место проклятое: деревья такие же скрюченные, как и грешники в аду! Откуда он знал, как выглядит ад и его обитатели?
Большой пруд ярко зеленел на солнце. По вечерам здесь что-то ухало, перелетало с места на место, падало в пруд, шумела осока, и вообще было гораздо беспокойнее, чем днем. После полудня обычно наступала тишина.
Фридерик нашел это место в отсутствие Домека, уехавшего на несколько дней в соседнюю деревню к заболевшему двоюродному брату. Окончив утренний урок, Фридерик принимался бродить по деревне или вдоль реки. Без Домека было непривычно, но скуки он не знал. Таинственное место у пруда будило неясные воспоминания; ему казалось, что он был здесь давно, еще до знакомства с Домеком, и пережил какое-то приключение: не то дикий зверь перебежал дорогу, не то человечек, похожий на гнома, вышел из-за ствола и заговорил на каком-то странном наречии, не то просто так, почудилось что-то и не вспоминается…
Он лежал в траве, закинув голову вверх. Было тихо, то есть не было никаких непрошеных посторонних звуков – ни лая собак, ни скрипа колодезного журавля. Но что-то звенело, журчало и пело, и это не нарушало тишину, а было под стать ей. Звенели цикады в траве, и мерно журчал невидимый ручеек.
Фридерик уже засыпал, истомленный зноем и убаюканный легкими звуками природы, когда сквозь горячую мглу уловил новые звуки. Они не нарушали гармонию и покой деревенского полдня. Природа как будто ждала их и не то что притихла, а приглушила свои голоса, чтобы они только вторили этому ровному и красивому человеческому голосу.
Дремоты как не бывало. Но Фридерик не шевелился и не открывал глаз. Пение доносилось сверху, но где-то очень близко:
Если бы я пташкой
В небе летела,
То лишь для Яся
Песни бы пела…
И внезапно, с печалью:
А – не для леса,
А… не для речки
Песни бы пела…
…Что же ты вдруг замолчала? Или грустно стало, что не для кого петь?
Задумчиво протянула последние слова и потом, как бы вознаграждая себя за медлительность, словно вспорхнула, легко завершив куплет.
…Что же ты опять умолкла? Неужели только эта песенка и есть у тебя? Тогда повтори ее!
Он приподнялся и посмотрел вверх. Недалеко от него на невысоком заборе сидела босоногая девчонка и плела лапоть. Теперь она молчала. Он встал и подошел к ней.
Она была невысока ростом, но уже не ребенок; на вид ей можно было дать лет четырнадцать-пятнадцать. Ее босые ноги были грязны, волосы заплетены кое-как и явно не расчесаны. Холщовая белая рубашка и синяя домотканая юбка уродовали ее фигуру. И все-таки на нее было приятно смотреть.
– Отчего же ты, замолчала?
– Так.
Ее загорелое лицо было кругло, детство еще не покинуло ее. Вероятно, эта дивчинка хорошо улыбалась. Но теперь она глядела неприветливо, сумеречно серыми глазами, в которых сквозила едва заметная голубинка.
– Что значит «так»?
Молчание.
– Для кого ты здесь пела? Для леса? Для речки?
– Для себя.
– Ну, так опой еще!
– Не буду.
– Отчего?
– Так. – Это было, очевидно, ее любимое присловие.
– Что тебе стоит повторить про пташку!
– Это не про пташку.
– А про кого? Опять молчит.
– Ну, спой же! Я тебя прошу!
– Нет!
Он стал шарить в карманах.
– Тогда вот тебе три гроша. Извини, у меня больше нет с собой.
Она быстро подвинулась на самый край забора и схватилась за сук дерева.