С. Беляев - Дневник русского солдата, ,бывшего десять месяцев в плену у чеченцев
— Ну, поклянись, Сударь, вот над этим талисманом, что все будет так как ты обещаешь, и что генерал обласкает меня.
Я дал клятву.
— Поклянись же и ты, — говорил я, — что решаешься идти. Поклялся и он. Но время шло, как угрюмый старик идет молча с костылем своим и не поведает ни кому, что несет он от мира земного к иному миру!.. Так пождал я еще и, вздохнув, повернулся на другой бок к таинственной стене!..
* * *Из аулов, в местах опасных от нас, на зиму, как я сказал, горцы переезжают в лесные аулы, или живут по лесам в землянках, хуторами. Иногда имеют в таких местах теплые сакли, глиняные или деревянные. Это их мызы. Если не достанет сена для скота, то покупают его в горах и отгоняют туда скот на всю зиму, а для уходу за ним отправляют мальчика или девочку. Везти сено из гор нельзя, потому что нет дорог, кроме тропинок. Иногда в семи дворах, как говорят у нас, у них в семи саклях один топор, но делятся всем, и отказать в чем-нибудь грешно и стыдно. Так иной, не имея лошади, бывает в набеге, пригоняет скот; не имея волов, пашет; не имея косы, косит. А все в надежде осенью пригнать скот, запасается сеном. В нашем ауле остались беднейшие: они ждали, пока переедут другие, чтобы взять у них волов и арбы. Так, 12 декабря, мы перебрались на новое жилье, уклав весь багаж на две арбы (Я хорошо помнил все дни, означая каждое утро над дверью углем. Часто горцы, забывая дни, спрашивали меня, когда будет перескан. Тогда нельзя работать, не должно выгребать золы, и прочая. Предрассудков у них премножество, как свойственно невежественному народу: в Новый Год пересыпают хлеб из чашки в чашку, прося, чтобы так точно продолжалось всегда, при чем говорят поздравления и изъявляют желание всего лучшего. Также яичные скорлупы ни каким образом нельзя класть в огонь: будто не станут нестись куры, или вовсе переведутся; кости же иногда не выбрасываются, а сжигаются, будто это приятно Богу, и прочая, и прочая. Жена покойного Мики нередко, поверяя себя, спрашивала меня, сколько прошло с той поры, как было побоище на Кожильги. Как от построения Грозной, 1818, так от 2 июня 1842 года, горцы ввели эру.)
На дорогу достали мне старые поршни. Снегу было на четверть; было морозно, арбы скрипели; я шел позади их, укутываясь в свое полосатое одеяло, и не выступал уже так мерно, как выступал прежде; не выпрямился бы и тогда, если б встретилась даже Хазыра. Ака еще прежде говорил мне:
— Что, если б теперь тебя увидела мать твоя?..
— Заплакала бы! — отвечал я.
Мы переехали в хутор, версты за четыре от Гильдагана, к родственнице Абазата, вдове Тамат, которая уступила нам землянку, куда было загоняла скотину и где хранилось ее лишнее имущество. В одной половинке этой землянки недель пять жил с нами теленок, пока не устроили для него особого кутка. Я имел равное с ним ложе, в ногах своих хозяев: спать у дверей было холодно. Хотя Абазат и стыдился, что я буду лежать в углу, но я без околичностей занял теплое место. С приходу, погревшись, я упал в объятия лихорадки. На ночь Абазат сам принес дров из лесу; на другой же день я старался о тепле. Обернув ноги в суконные лоскутья, я пускался в лес и наскоро набирал сушняку. Кожа, данная мне на обувь, вскоре была обменена на готовые поршни: тогда я смело оставался в лесу надолго, выбирал любое деревцо, колол его и носил домой слегами. Так два дня я работал, а третий посвящал болезни.
Мне предлагали арбу, чтобы навозить дров; но, чтобы не сидеть по-пустому и развлекать себя на просторе, я отказался.
Сначала многие в хуторе смотрели на меня с негодованием, что я вольничаю; но после уверились, как и Абазат, что не уйду; когда же от холоду я долго не брил своей головы, все смотрели подозрительно, говоря прямо, что с умыслу запустил голову — хочу к своим; я должен был бриться.
Тамат, как сама ретивая хозяйка, видя, что никто в хуторе не имел в запасе столько дров как я, и в особенности когда я сплел курятник для остальных своих кур, по образцу русскому, пожелала иметь меня у себя. Склоняя к себе, она говорила: Если б я тебя купила, пошла бы сама к Шамилю и выпросила бы у него позволение, женить тебя хотя на какой-нибудь сиротке из Сюлинцев. Лишь бы ты дал мне слово жить у меня, то не пожалела бы дать за тебя и двадцати тюменей.» Абазат, по просьбе моей, соглашался продать; но Тамат не давала более одной кольчуги, оставшейся после ее мужа, оцененной в двадцать целковых, говоря: «Теперь, быть может, ты и не хочешь уйти; но поживешь год, два, — передумаешь. А два тюменя куда уж ни шло!» Надеясь все еще на выкуп, Абазат не хотел отдать за такую цену, и, на просьбу мою продать, отвечал: «Мне стыдно навязываться самому; если тебе хочется к ней, то упрашивай ее сам дать сколько я прошу.»
* * *Рождество в Новый Год мы встретили как дома. Часто солдат приходил ко мне голодный и я кормил его, когда никого не было дома; иногда я утаивал яйца из своего курятника и мы пекли их в лесу. В январе куры уже начинают нестись; за ними ходил я, когда Цацу ждала родить; носил также тогда и воду. Когда я вышел с кувшином в первый раз, все на меня смотрели с удивлением и говорили: «Разве твоя Цацу не могла кликнуть кого-нибудь из нас?» Так иногда, без хозяев, соседка делала мне сыскиль. Нередко хозяйка солдата, не надеясь на своего слугу, призывала меня к ребенку, когда самой было недосуг. Солдат у них был в пренебрежении. Меня же принимали иначе, и никогда, если я заходил к кому посидеть, не выпускали не накормив. Так однажды, хозяевами солдата я был оставлен на вечер и собственно для меня в котел был брошен кусок мяса. Но долго оно варилось; было поздно; пришел за мной Абазат: стоя на крыше землянки, он крикнул меня, и я простился «Угощали ли они тебя чем? — говорил он, — я достал мяса и пришел за тобой; станем ужинать вместе.» Так любил он меня! Никогда не хотел съесть чего-нибудь один: если, бывало, в лапше сварят небольшой кусок курдюжьего сала, то и тот он делил со мной пополам, не думая о жене; я же свою часть делил с Цацей; она краснела; Абазат не ревновал.
Солдат беспрестанно уговаривал меня к побегу, я не соглашался: «Станем пока высматривать дорогу, — говорил, я, — а решусь разве тогда, когда Абазат мне изменит?» Вот, однажды он зазвал меня версты за две, пойдем да пойдем, говорил, и верно, прежде обдумал улепетнуть. Но почему бы не уйти одному: нет, если мы тонем, то ухватываемся за другого. Он ходил где хотел; мне же нельзя было пренебрегать доверием, я всегда был осторожен от подозрения, чтобы не набрякать на себя гаечных кандалов в цепи — и лишиться свободы, потерять и последнюю утеху рассеять грусть хотя на малой воле. Мы шли и шли, все дальше и дальше, к счастью издали я увидел Чеченца и остановился, товарищ звал меня в сторону спрятаться; но, зная зоркость горцев, я не согласился и говорил: если увидел его я, то он давным-давно рассмотрел наши костюмы. Я покрыт был мешком, солдат в шинели. Встретившийся был Високай. Странным показалось мне его появление: я знал, что его аул в противоположной стороне. Подходя к нам, Високай кликнул меня и спросил, что мы тут делаем? «Осматриваем дрова, чтобы отсюда можно было возить на санях.» Старик не сказал ни слова и звал меня с собой, показать ему наше жилище. Я удивился как старику не знать дороги! и сказал солдату: «Ну, брат, попались мы!» Солдат ругал меня, но шел с нами же вместе. Не доходя немного до хутора, я показал, старику видневшуюся на тычинах кукурузу, говоря, что там наш хутор, сам же решался вовсе на утёк; но Високай отговорился, что не знает нашей землянки. Я пошел повеся нос, солдат подался в сторону, простясь со мной. В землянке была одна Цацу, я не проронил из их разговора ни одного слова. Видя, что дочь ее спрашивает меня о моей отлучке, он не сказал обо мне ни слова, догадавшись, что я хожу свободно, а сомнением своим боялся меня огорчить. Скоро он с нами простился. С тех пор полно осматривать дороги!