Адольф Демченко - Н. Г. Чернышевский. Научная биография (1828–1858)
В годы детства Чернышевского произошёл и такой курьез. Однажды старушки из окружения Пелагеи Ивановны обнаружили, что по вечерам на незаселённой Соколовой горе теплится огонёк, и решили: быть скоро в Саратове святым мощам. Через некоторое время окружили дом, в который забрались пограбить какие-то неизвестные люди, и на месте преступления нашли офицерскую шпагу с фамилией владельца. Им оказался Баус, один из четырёх частных приставов города. Как выяснилось, логовом банды, во главе которой стоял блюститель порядка, была небольшая пещера на Соколовой горе. «Смотри-ко что вышло, – говорили мои старушки: – а мы совсем не то полагали на Соколовой-то горе» (I, 660).
Однако преступления должностных лиц, как свидетельствуют документы, зачастую скрывались. Арестованный Ф. Я. Баус после расследования его дела в саратовской уголовной палате и сенате был признан виновным лишь в превышении служебных полномочий, а обвинение в соучастии с грабителями, несмотря на прямые улики, осталось недоказанным.[119]
Среди детских впечатлений о нравах тех, кто имел власть или деньги, память Чернышевского удержала жуткий в своих подробностях рассказ о жестокости помещика Баташова. Узнав от соседа, что крестьяне, бывшие у того на оброке, высказали своё нежелание жить вместе с барином, потому что ожидали от него перемен к худшему («ты нам люб, когда не станешь жить с нами; а хочешь с нами жить, так не люб», – говорили ему мужики), Баташов перекупил у него деревеньку, чтобы «наказать разбойников». «Купил я вас, – сказал он собравшимся на сход крестьянам. – Вы своему прежнему помещику сказали, что он не люб вам, ну, а мне вы не любы», – и он приказал своей дворне вынести из крестьянских домов мужицкие пожитки и уложить на заранее пригнанные телеги. Затем по его распоряжению обложили избы соломой и подожгли, а крестьян насильно развезли по другим принадлежащим их новому владельцу деревням. На следующий день пожарище расчистили, и на образовавшейся поляне Баташов приказал разбить палатку, в которой изволил отобедать вместе с гостями после охоты (XII, 592–595).
Памятным на всю жизнь оказалось для мальчика посещение с одним из своих дальних родственников саратовского купца Корнилова. Дом Корниловых в те годы считался самым большим в городе после трех или четырех казенных зданий – «в два этажа, 18 окон на нашу улицу и 7 окон на Московскую улицу. Угол дома был закруглён и поднят куполом, выкрашенным зелёною краскою, между тем как остальная тоже железная кровля была красная» (I, 693).[120] Нарядный фасад скрывал между тем грязное, скупое, гнусное и никчемное существование людей, едва ли не самых богатых в Саратове. Глава семейства Степан Корнилыч ютился в маленькой комнатке и встретил гостей в нанковом халате, засаленном до того, что «только пониже колен можно было рассмотреть зелёные полоски по жёлтому полю, а с колен до самого ворота все сливалось в густой изжелта-чёрный цвет от толстого лака жирной грязи». С гоголевской наблюдательностью описывает Чернышевский, как хозяин, вздумавший угостить пришедших чаем, потными и грязными руками (такие «даже у меня редко бывали после игры в бабки») долго растирал крупинки чая, подостлав давно не стиранное полотенце, в которое только что высморкался, затем получившиеся три щепотки влажного от пропитавшегося пота порошка всыпал в чайницу и, проведя полотенцем по вспотевшему лицу, стал вытирать всё тем же полотенцем чашки. Далее следует сцена избиения подвыпившего хозяина его женой, налетевшей на него, «как ворона на падаль». Старуха била его туго скрученным из большого шейного платка жгутом, не разбирая места; «удары сыпались по затылку, по темени, по вискам», а потом погнала его пинками в чулан и заперла там. На слова Никиты Панфилыча, с которым Николай Чернышевский пришёл в гости к Корниловым, она горько пожаловалась, что уже 60 лет муж жестоко истязает её: «уж я тебе показывала, <…> Смотри, где серьги-то!» В одном ухе серьга была вдета на половине, в другом выше половины, – и точно, ниже не было для них места: нижние половины ушей были в клочках, глубоко изорваны, чуть не до самого корня. Но ходить без серёг зазорно женщине, и потому как муж вырывал серьги с клочком ушей, Прасковья Петровна отыскивала подальше от отрывной каймы и повыше новое место для этого необходимого украшения. На каждом ухе было десятка по полтора следов этих прежних положений». Старуха вымещала на Иване Корнилыче прежние поругания. Однако во всем остальном она была точно такой же, как её муж. Скупость её дошла до такой степени, что ей жалко стало накопленного золота даже для детей, и она тайком зарыла деньги в землю. После её смерти родственники так и не отыскали клада, доставшегося, как гласила саратовская молва, купившему дом лавочнику Сырникову, который вскоре сделался вдруг богатым и удачливым купцом (I, 697–698).
В воспоминаниях Чернышевского о юношеских годах история «общественной жизни Саратова» включала и ряд эпизодов, изображающих народ в его отношениях к властям. Однажды в детстве он наблюдал сцену преследования полицейским и несколькими будочниками большой толпы молодых и крепких мужчин, участвовавших в кулачном бою на Волге. Такие бои запрещались, и один вид представителя власти обратил бойцов в паническое бегство. Отважные, разгоряченные боем люди «вдруг бегут, как зайцы, от нескольких завиденных вдали крикунов, которые не смели бы подойти близко и к одному из них, если б он хоть слегка нахмурил брови и сказал: назад! – не посмели бы, потому что он один сомнёт их всех одним движением руки» (I, 663). Такое поведение противоестественно, нелогично, но у жизни своя логика, по которой, поясняет Чернышевский, волк есть овца, медведи – телята, дуб это хилая липа, свинец есть пух, белое есть чёрное. В те годы Чернышевскому эта алогичность ещё не понятна, он не знает способов её устранения. Юное сознание лишь фиксирует само событие, наводящее на размышление о причинах столь беспрекословного подчинения сильных людей какому-то будочнику-замухрышке.
В красивом и живописном городе Саратове люди не жили счастливо. А что город был действительно живописен, свидетельствуют содержащиеся в автобиографии описания, которые можно отнести к лучшим в мемуарной и даже художественной литературе о Саратове. Приведём некоторые. «Горы огибают Волгу полукругом, имеющим верст 20 по берегу в длину, верст 5, 6 в глубину по своей середине. Саратов лежит в этом амфитеатре на предгорьи северной стороны; местность живописна. Соколова гора, – так называется та часть стены амфитеатра, к которой прилегает Саратов, – видна со всех улиц города. Она подходит полною своею высотою к самому берегу реки, – отвесным обрывом, – это так обрезал её напор течения в разлив реки, когда вода поднимается на несколько сажен по этому обрыву. Когда вода спадает, остаётся между обрывом и водою узкая, но довольно пологая полоса прибрежья. Противоположный конец амфитеатра синеет далеко мысом, врезывающимся в Волгу»; «Амфитеатр гор прекрасен. На 25, 30 или больше верстах полукруга горы множество лощин, буераков, – и диких, и светлых, весёлых, – иные из них прелестны. Мне помнится, например, Баранников буерак <…>. В очень многих лощинах и ущельях гор – сады; и по предгорью внутри амфитеатра много садов <…>. Верстах в 3,4 от берега Соколова гора спускается в глубину амфитеатра довольно отлого; весенняя вода с северного края амфитеатра, нашедши небольшой перегиб в отлогости спуска, обратила его в глубокий овраг; этот овраг и отделяет предгорье, принадлежащее настоящему городу, от горы. Вдоль оврага подъём от берега в глубину амфитеатра ровный, пологий; но дальше к югу предгорье падает к берегу террасою; между террасою и берегом весенней воды идёт полоса с полверсты шириною. Эта прибрежная полоса, крутой спуск террасы, вся терраса занята городом; ещё дальше вниз по Волге, к югу, терраса опять незаметно переходит в дно амфитеатра, – зато само дно поднимается довольно высоким берегом, – и это всё застроено, отчасти уж на моих глазах; ещё дальше начинаются поёмные луга, с небольшими озерами или большими плоскими блюдечками воды, остающимися от разлива. Но до этих мест ещё несколько вёрст от нынешнего конца города. <…> Знакомый, ежедневный в тёплое полугодие, был берег Волги <…>. Что берег играл важную роль в жизни ребёнка, это разумеется; но и вид Волги, хоть я не любил любоваться ею, был тоже родной, – роднее всего, кроме своего двора, моему детству. Окна дома, в котором жили мы, выходили на Волгу. Всё она и она перед глазами, – и не любуешься, а полюбишь. Славная река, что говорить» (I, 672–675).
Следует отметить, что Чернышевский, хорошо знавший неустроенность бытовой стороны города, не сказал в автобиографии ни одного слова о неприглядных подробностях, известных, например, в таких изображениях местных стихотворцев:
Хорош Саратов – загляденье!
Въезжай в него и осмотрись:
На улицах, между строений,
Репьи кустами разрослись.
Порой по улице широкой
Встретишь козу или свинью,
Иль кошки остов одинокий,
Сложившей голову в бою.
Уж если грязь, так грязь такая,
Что люди вязнут с головой,
Но мать-природу обожая,
Знать не хотят о мостовой.[121]
Введённые Чернышевским в автобиографию красочные описания города должны были, по мысли автора, контрастно оттенить главную социально-обличительную сторону повествования. В ярких картинках заключён примерно тот же смысл, какой содержит некрасовская строка в стихотворении «Железная дорога»: «Нет безобразья в природе…» Мы далеки от мысли утверждать, что Чернышевский уже в детские годы осознавал несовместимость красот в природе и безобразий в общественной жизни. Но нет оснований и отрицать полностью возможности возникновения подобных сопоставлений в его формирующемся сознании: настолько эти контрасты были очевидны и лежали на поверхности, бросались в глаза. Биографы не располагают другими материалами, которые позволили бы судить об отношении юного Чернышевского к природе, и они вправе воспользоваться представляемыми автобиографией сведениями именно в том плане, в каком употреблены самим автором, опирающимся на личные детские впечатления. Можно думать, что красоты природы Чернышевский с юных лет зачастую не воспринимал иначе, как через призму пока ешё смутных, не достигших глубокого социального обобщения и лежащих в области христианской идеи любви к ближнему размышлений о человеческом счастье, «о прекрасной и доброй жизни» (I, 671). Может быть, только в этой связи и открывается подлинный смысл заявления Чернышевского, будто в молодости он «не был охотником любоваться» природою, «а в детстве и тем меньше» (I, 673).