Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Спустя года два он заехал за нами уже не на древней своей развалюхе, а на новенькой, белой, сверкающей «Волге».
На следующий год, отвозя нас в Шереметьево, он обратил мое внимание (я заметил это не сразу) на то, что «Волга» у него уже другая — черная.
— А где же та? — спросил я.
— Сыну отдал.
И сразу, что называется, с ходу завел обычную свою шарманку: как ужасна наша жизнь, как плохо живется людям, до чего довели нас Гайдар с Чубайсом и «антинародный режим Ельцина».
— Валерий! Побойтесь Бога! — не выдержал я. — Я ведь помню вашу старенькую машину! А теперь вот вы купили новую «Волгу». Прошел год — отдали ее сыну и купили вторую… Уж чья бы, знаете, корова мычала, а ваша бы — молчала…
Он растерянно замолчал.
Но молчал недолго.
— Ну, а культура, Бенедикт Михалыч? — снова оживился он. — Культура-то гибнет!
Этих стонов о гибели культуры я в то время наслушался уже предостаточно. И не только наслушался, но и начитался. Сколько их было тогда — этих лицемерных воплей о том, что великая наша культура погибает — и вот-вот погибнет совсем — от того, что лишилась опеки государства, и от еще большей беды, имя которой — коммерциализация.
Поскольку в основном эти вопли исходили от тех писателей, о которых еще в советские времена кем-то метко было сказано, что писателями они могут быть только при поддержке армии и флота (я бы добавил: и еще одной мощной конторы), я ринулся в бой: написал несколько статей, в которых доказывал, что никакая гибель нашей культуре не грозит, напротив, культура наша переживает сейчас подлинный расцвет: к читателю пришли наконец романы, повести, стихи, поэмы, философские труды, долгие годы прятавшиеся от него за семью замками во всевозможных спецхранах. И коммерциализация (то есть кооперативные и частные книгоиздательства) никакой бедой нашей культуре не грозит. И слава Богу, что у государства нет больше ни сил, ни средств, ни, кажется, даже желания патронировать и опекать культуру. От этой опеки, которая не отделима от стремления поруководить писателями, художниками и поэтами, культуре один только вред — именно отсюда грозит ей настоящая гибель, о чем мы, увы, хорошо знаем по нашему печальному опыту.
По поводу этих моих статей — ну и разговоров с друзьями, конечно, которых тоже было немало, — мой друг Володя Корнилов однажды — не без насмешки — заметил:
— Бен — романтик капитализма.
Так оно на самом деле и было.
Романтиком — не романтиком, но убежденным сторонником капитализма (то есть — рынка) я остаюсь и сейчас. Но тогда в моей приверженности рынку было куда больше страсти: ведь слабенькие частные издательства только-только нарождались, и приверженцы государственного руководства культурой делали всё, что было в их силах (а сила тогда была еще на их стороне), чтобы их заклевать. Так что запальчивость моя была понятна — и даже оправданна.
Но среди стонущих о гибели культуры были не только те, кто обслуживал своими писаниями обанкротившийся и рухнувший режим. И даже не только лицемеры. Были среди них и люди, искренне не желавшие примириться с потерями — не выдуманными, а, увы, вполне реальными, — которые действительно понесла наша культура на том — при всей своей половинчатости, все-таки довольно крутом — сломе эпох.
Точку зрения этих последних выразил доктор филологических наук, профессор Л. Г. Фризман. Он опубликовал в «Литературной газете» большую статью, которую озаглавил так: «„Подлинный расцвет“, или О чем позабыл Бенедикт Сарнов».
Слова «подлинный расцвет», заключенные автором в иронические кавычки, принадлежали мне. Против них и было направлено жало художественной сатиры харьковского профессора.
Он рисовал в своей статье такую картину тогдашней нашей культурной жизни:
Войдите в магазин «Медицинская книга». На доброй половине торгового зала продаются куртки, бюстгальтеры, заморские напитки, консервы, сигареты. На другой — книги: «Анжелика», «Богатые тоже плачут», Чейз, Дюма, Агата Кристи… Тот же ассортимент в магазинах «Искусство», «Просвещение»…
Я в ответ перечислил десятка два книг, купленных мною в описываемое время в тех самых магазинах — «Искусство» и «Просвещение». В этом моем перечне были и Бердяев, и Цветаева, и Константин Леонтьев, и Розанов, и Гумилев, и Ходасевич, и Мандельштам, и Набоков…
Но помимо не вполне сообразующихся с реальностью сетований на то, что в солидных книжных магазинах торгуют бюстгальтерами, Чейзом и «Анжеликой», были в статье профессора Фризмана и другие, куда более серьезные факты и соображения:
Подготовленное двумя головными литературоведческими центрами страны первое академическое собрание Блока лежит без движения, и надежды на его выход более чем призрачны. Что-то не объявляют подписки на давно готовящиеся и так ожидаемые полные собрания Гоголя и Льва Толстого. И даже новый тридцатитомный Пушкин, плод подвижнических усилий лучших специалистов страны, выход которого приурочивался к святой для всех нас дате — 200-летию со дня рождения поэта — выйдет ли? Кто поручится за это?..
Смею уверить, что и я помню, в каком положении находились деятели культуры при тоталитарном режиме, и нисколько не намерен недооценивать значение происшедших перемен. Но нельзя не видеть, что при этом общество понесло крайне болезненные, а главное — ничем не оправданные, несуразные потери. Почему, получая возможность читать Солженицына и Бродского, мы должны были лишиться «Литературных памятников» и академического Блока?
На это по видимости вполне резонное замечание я отвечал так:
…Это восклицание напомнило мне замечательную фразу одной знакомой старушки: «Вот если бы цены были, как раньше, — мечтательно вздохнула она, — а пенсия — как теперь!»
Старушка-пенсионерка, быть может, и не в состоянии понять, почему эта ее мечта несбыточна. Но ученому мужу, профессору, не мешало бы все-таки сообразить, что тот судорожный рывок к новой жизни, который совершает сейчас наше общество, неизбежно влечет за собой не только «великие обретения», но и потери.
Это трудный путь. Но его необходимо пройти.
Этот мой полемический ответ профессору Фризману так и назывался: «Если бы цены были, как раньше, а пенсия — как теперь…».
Тут надо напомнить уже подзабытое. Эта фельетонная моя статейка появилась в мае 1994 года, когда пенсия вышеописанной старушки в еще не деноминированных рублях составляла круглую сумму по меньшей мере с четырьмя нулями. Если бы батон хлеба при этом стоил, «как раньше», то есть четырнадцать копеек, моя старушка была бы Крезом. Но таких чудес, как мы знаем, в жизни не бывает…
Я был убежден, что свобода слова, которую нам принес крах советской системы, несовместима с тем ценным, что было присуще практике наших издательств в советские годы.
Но я понимал, что это мое убеждение, кажущееся мне таким очевидным, все-таки нуждается в более подробном объяснении. Несколько раз я подумывал о том, что к этой теме надо бы вернуться, — и не газетным фельетоном, а большой журнальной статьей. Вернуться к ней мне мешали разные другие неотложные темы и сюжеты, которых тогда было предостаточно. А кроме того, для возвращения к этому сюжету нужен был какой-то факт, случай, какой-то конкретный повод.
Далеко ходить за такими случаями нужды не было. Случай — и даже не один — скоро представился. А внешним поводом для такой статьи явилась, как это часто бывает в нашем деле, — круглая дата: десять лет так называемой нашей перестройки.
Десять лет — срок немалый, можно было уже подвести некоторые итоги.
Статью я назвал «Список благодеяний», вспомнив знаменитую в свое время пьесу Юрия Олеши, героиня которой составила «список преступлений» революции 17-го года, которому противопоставила список принесенных ею «благодеяний».
Я в своей статье решил сосредоточиться только на благодеяниях, главным из которых мне представлялось, что издательское дело в нашей стране почти целиком перешло в руки сперва кооперативных, а потом и частных книгоиздательств. А родное наше государство, слава Богу, «умыло руки» и теперь в этот процесс уже не вторгается. Даже не пытается наложить на него свою лапу.
Но в том-то вся и штука, что именно этот итог десяти перестроечных и постперестроечных лет многие (да чуть ли не все!) весьма почтенные деятели культуры склонны были рассматривать как преступление. И добро бы еще, если бы это были только партийные литературные бонзы, обслуживавшие своими писаниями обанкротившийся и рухнувший советский режим, плюс — увы, довольно многочисленные — честные Фирсы, для которых воля обернулась несчастьем. Но то-то и горе, что среди недовольных случившимися переменами оказалось немало людей, озабоченных не столько снижением своего социального статуса, сколько тем — и в самом деле тяжелым — положением, в котором оказалась та область культуры, в которой они работают. И самым неприятным для меня было то, что всё это были люди, так сказать, моего круга. Не только симпатичные мне и чтимые мною издали, но и близкие знакомые, приятели, друзья, в недавнем прошлом — единомышленники.