Лидия Чуковская - Л. Пантелеев — Л. Чуковская. Переписка (1929–1987)
25 августа 84.
Дорогой Алексей Иванович. Сижу у себя в комнате в Переделкине у открытого окна; сухо, тепло, не жарко; передо мною — пышная зелень, цветущие флоксы и кленовая аллея, посаженная К. И. За стеною слышу: Люша ведет экскурсию (шестую сегодня; сегодня суббота, и потому только шесть). На Люшу же обрушилась из Минска срочная корректура «Современников». Вот кончится экскурсия, она пойдет на кладбище убирать могилу, потом вернется и начнет мыть крыльцо и лестницу… Где-то в промежутке: юристка, очередная жалоба и подготовка к докладу на конференции химиков в Ленинграде. А ведь то, что происходит в доме сейчас: дом цел и ухожен, люди приходят с цветами и любовью; это счастье. Будущее дома отнюдь не таково.
Заметили ли Вы в книжке Марии Сергеевны одно стихотворение с посвящением: В. А.? Это — В. Адмони. М. С. была долгие годы дружна с ним и с Тамарой Исааковной[745]. После смерти Т. И. они постоянно встречались с Владимиром Григорьевичем — и вот посвятила строки — ему и его горю.
Читали ли Вы в «Неве», в № 1, Л. Я. Гинзбург «Записки блокадного человека». Мне эта вещь — эта проза — показалась замечательной. А как — Вам?
552. Л. К. Чуковская — А. И. Пантелееву14/IX 84.
Дорогой Алексей Иванович.
Получила Ваше письмо об Александре Иосифовне. Вы перечисляете дурные ее слова, гадкие поступки, пишете, что много раз были накануне разрыва с ней… Пишете, что вряд ли все же дойдете до окончательного с нею разрыва.
Ох, милый друг, как это мне все понятно.
На следующее утро я получила от Александры Иосифовны необычайно ласковое, задушевное, доброе письмецо. Оно начинается так: «давно я не слышала твоего голоса, давно не видела почерка». И дальше — расспросы о доме, о Люше, о моем здоровье.
Ласковость вызвана тем, что Шура знает: мы с нею опять накануне полного разрыва, — пожалуй, никогда еще не были на такой грозной черте. И решать в данном случае — извинить ли ее и на этот раз — или нет, ни за что, никогда — решать буду я.
Вы пишете: «На одной жалости отношения не построишь». Это верно. Но и меня — и, наверное, и Вас — удерживает от последнего шага не одна лишь жалость. Но и память. Светлая и добрая. Из-за Шуриных плечей — лица Т. Г. и С. Я. И наша общая «окопная дружба». И Зоя. И два Сережи[746]. И Митя. И горы провороченного вместе бессонного бескорыстного труда. И сколько пережитого вместе горя. Ведь я два десятилетия считала Шуру сестрой. Ведь она меня столько раз выручала — как самый надежный, самый энергический друг… Когда я, в одно зимнее утро, взяла за руку маленькую Люшу и ушла от Ц. С.[747] — ушла «в никуда» — Шура — приняла меня и Люшу в тогдашней своей 12-метровой комнатушке: мне отдала свой диван, Люша спала на сдвинутых стульях, а она — на тюфяке, на полу… Вот Вы пишете о ее ссоре с Т. Г., затеянной ею, Шурой, по совершенно вздорной причине. Да, так. Но ведь до этого Т. Г. изо всех нас ближе всех к ней, к Шуре; ведь они были не только друзья, но и соавторы; Шура была ближайшим другом Т. Г., ближайшим сотрудником… Ссора их длилась месяца 2, а до этого — Институтская дружба (4 года); редакционная — лет 10; еще один общий несчастный год: совместно пережитая блокада; вместе — в Москву; вместе, возле С. Я., военный и послевоенный период. А потом — это перед моими глазами, это я вижу, мы вместе с Шурой стоим у Тусиной смертной постели; Тусины судороги; Тусин последний вздох — при нас… И сразу от этой постели — вместе ко мне: по требованию С. Я. немедленно писать некролог: Твардовский обещал, если напишем сразу, некролог поместят в первом же № «Лит. Газеты» (для С. Я. это важно!). И похороны. Когда гроб опускается в черную бездну, Шура плачет, положив голову ко мне на плечо. У меня пальто мокро от ее слез.
А потом — Шура подолгу живет у меня и мы вместе — в больницу к Любовь Эммануиловне[748], потом вместе — на Метростроевскую.
Вот это вместе, вот это «долгих лет нескончаемой ночи страшной памятью сердце полно»[749], — вот это и удерживает меня от разрыва.
После смерти Т. Г. — разве мы не вместе разбирали ее бумаги в сияющем прекрасном бюро, за которым столько вместе трудились? Бюро было перевезено к С. Я., по его просьбе, и мы с Александрой Иосифовной привели его в прежний Тусин вид: медный Будда, подаренный ей Иосифом Израилевичем[750], фотографии родителей… Еще до смерти С. Я., Розалия Ивановна, пользуясь его слепотой, стала сваливать туда старые газеты и все разрушила, и это была наша с Шурой общая боль… Правда, после смерти С. Я. Элик отдал нам Тусины бумаги и фотографии, и мы разделили их (как и многие Тусины вещи) между нами тремя: Шуре, Зое, мне.
Вот кто и что для меня Шура. И вот почему, уже более лет этак 15-ти, я все уклоняюсь, уклоняюсь от разрыва, замазываю, залечиваю, фальшивлю, делаю вид… Но сейчас я уже не смею, не могу, не должна, сейчас уже вступает в силу другой долг — долг чести — и, набравшись сил, я прекращу и свое молчание, и свою уклончивость. Она потеряет возможность делать вид, что ей непонятно, почему это она давно не слышала моего голоса, не видела почерка…
В последний раз мы говорили с ней по телефону в страшный приближающийся день — 18/IX прошлого года — когда Вы, после 17-го, сказали мне: «Элико нет», «Элико умерла»… Тогда я в последний раз слышала Шурин голос: я позвонила ей с просьбой привезти ко гробу цветы… (Конечно, она была бы у гроба и без моего звонка; это я так пишу, как примечание к Шуриным словам, что она долго не слышала моего голоса.) Да. Долго. Целый год. А в промежутке — натянутые вопросы и ответы, вежливая переписка о здоровье и о наших дачных делах…
_____________________
С дачей плохо — т. е. отсрочка по исполнению решения о выселении на исходе: срок истекает 25 сентября. Но мы рук не опускаем. Ужасно совпадает с этим сроком Люшин отъезд на Международный Конгресс в Ленинград. Ну, да «надежда все поет в груди»[751]. Кольцо удава вокруг дачи сомкнулось, но и «порука добра»[752] в действии. А я готова ко всему.
553. Л. К. Чуковская — А. И. Пантелееву19/X 84, Переделкино.
Дорогой друг, все очень мрачно. Вчера днем, в 3 часа, я пошла проститься с домом Б. Л. Для меня главное препятствие — шоссе. Поэтому я обыкновенно в ту сторону не хожу… Ну вот. А вчера пошла. На мое счастье, шоссе было пустое. А то бывает, как на ул. Горького. Ну вот… Шла я по той же улице, мимо тех же дач, тех же деревьев, мимо которых шла в июне 60 г. на похороны. И как тогда — настежь ворота. Но ни цветов, ни людей… Во дворе три легковые машины и два контейнера. Возятся рабочие, укладывают, увязывают вещи… Я взошла на крыльцо. Весь первый этаж — пуст. Только веревка и бумага на полу. Я вошла в ту маленькую комнату налево, где впервые видела его мертвым. Там раньше был рояль. Пусто. Я обошла весь низ — бродят какие-то чужие тетеньки. Я — к лестнице наверх. Подошла ко мне какая-то высокая, молодая, с листом в руке. «Вы куда, гражданка?» (Я потом только поняла, что это была «судебная исполнительница».) Я: «— Хочу пройти в кабинет Б. Л.». Она: «Там уже ничего нет, вещи вынесены». Я: «Я видела этот кабинет, когда в нем стояли вещи, а теперь хочу посмотреть на него, каков он без вещей». Женщина пожала плечами и отошла. Я поднялась. Там был внук Боря. В кабинете пусто, только две полки без книг еще висят на стене, да люстра под потолком. Пустая комната кажется очень большой. Я постояла у окна. Нет, уже все не так, как при Б. Л.: выросли деревья, заслонили поле…