Валерий Демин - Андрей Белый
С двумя отечественными представителями великой когорты поэтов Серебряного века ему еще предстояло увидеться и с обоими – в Коктебеле: с Максом Волошиным – в сентябре 1930 года и с Осипом Мандельштамом – в июне– июле 1933 года (уже после смерти Макса, последовавшей 11 августа 1932 года). Обе эти встречи стоят того, чтобы о них рассказать поподробнее. Летом 1930 года Белый с женой отдыхал в Крыму, в Судаке, где в бешеном темпе заканчивал вторую часть романа «Москва». Перед возвращением домой и по окончании срочной работы решено было в ответ на неоднократные приглашения Макса заглянуть в Коктебель. Поэт Всеволод Рождественский стал свидетелем общения старых друзей, о чем рассказал в частном письме:
«Здесь несколько дней гостил Андрей Белый, поразивший меня огненной молодостью своего духа, необычайной внешней оживленностью, парадоксальностью суждений и голубым пламенем совершенно юношеских, немного раскосо поставленных глаз. Рассказывая о своем пребывании на Кавказе, спорил с М[аксимилианом] А[лександровичем] о своей книге „Ритм как диалектика“, делился отрывками воспоминаний. От всей его личности веет и безумием и гениальностью. Давно уже, со времен Блока, не встречал я человека с такой яркой, взвихренной костром, душой. Эпоха Великого Символизма в последний раз наяву прошла перед моими глазами, опалив своим дыханием мои легкие, уже привыкшие к воздуху низин».
Спустя три года, снова приехав в Коктебель, Белый посетил на вершине горы Кучук-Енишар могилу давнего друга, которого называл «Орфеем, способным оживить камни». Здесь тоже лежал простой надгробный камень – свидетельство окончательного посмертного слияния Макса с боготворимой им Природой. По просьбе вдовы умершего друга Белый написал небольшой мемуарный очерк под названием «Дом-музей М. А. Волошина», в нем есть такие слова: «<…> Сама могила его, взлетевшая на вершину горы, есть как бы расширение в Космос себя преображающей личности…»
Тогда же Белый познакомился и с Мандельштамом. Оба писателя с женами приехали в Крым по путевкам Литфонда, им вчетвером даже пришлось сидеть за одним обеденным столом. Но полного сближения не случилось – по причине скептического отношения Мандельштама к антропософии: со свойственной ему прямотой, граничащей с бестактностью, он отпустил несколько неуклюжих замечаний в адрес антропософов как таковых, но тем самым задел за живое и Белого, и Клавдию Николаевну. Отсюда и достаточно постное мнение о Мандельштамах, высказанное им в посланном из Коктебеля письме писателю Федору Гладкову (с ним Белый сблизился в последние годы жизни): «Из писательской братии кроме меня, Мандельштама с женой да Мариенгофа – никого; оба мне далеки; но с Мариенгофом относительно легко: он умеет быть любезно-далеким и легким. А вот с Мандельштамами – трудно; нам почему-то отвели отдельный столик; и 4 раза в день (за чаем, обедом, 5-часовым чаем и ужином) они пускаются в очень „умные“, нудные, витиеватые разговоры с подмигами… <…> и приходится порою бороться за право молчать во время наших тягостных тэт-а-тэт'ов».
И все же два крупнейших поэта Серебряного века – Мандельштам и Белый – не могли не найти общий язык. Они выкрадывали время, чтобы пообщаться без жен: уединялись где-нибудь на пустынном берегу моря и увлеченно делились друг с другом творческими планами. Мандельштам работал в то время над эссе «Разговор о Данте» и зачитывал Белому отделанные отрывки. В свою очередь, А. Белый рассказывал о своих изысканиях в области стихотворной ритмики, работе над словарем рифм, мемуарами и монографией «Мастерство Гоголя».
Тогда-то у Белого от перегрева на солнце и случился первый роковой удар – обморок, вызванный, как стало известно только потом, кровоизлиянием в мозг. Тошнота, слабость, мучительные головные боли, полная потеря работоспособности заставили писателя перебраться в «музыкальную комнату» волошинского Дома поэта (раньше он занимал соседствующий домик, также принадлежащий теперь Литфонду) и перейти на постельный режим. Когда спустя почти две недели самочувствие несколько нормализовалось, они с Клавдией Николаевной с величайшими предосторожностями вернулись в Москву и вновь поселились в полуподвале на Плющихе.
Собственной квартирой в строящемся кооперативном «писательском доме» в Нащокинском переулке, где Белый числился пайщиком, пока и не пахло. Между тем приближался срок представления последней части мемуаров, к написанию которых он еще и не приступал. Писать приходилось через силу, прежней титанической работоспособности как не бывало, головные боли не отпускали ни на день. И тут Белому пришлось пережить новый удар, по существу, его доконавший. В конце ноября вышел в свет второй том его воспоминаний «Начало века», ему было предпослано предисловие, написанное Л. Б. Каменевым и явившееся полной неожиданностью для Белого (его никто даже не поставил в известность о таком «соавторстве»). Бывший председатель исполкома Моссовета и строптивый партийный оппозиционер ныне пребывал в жесточайшей опале и, по личному ходатайству М. Горького, возглавлял издательство «Academia». Тем не менее былой идеологической спеси у одного из «штрейкбрехеров революции» нисколько не поубавилось, и он обрушился на воспоминания Белого с беспрецедентно разнузданной критикой. В чем только не обвинял Каменев автора, как только не изощрялся в «марксистской критике»:
«С писателем Андреем Белым в 1900–1905 гг. произошло трагикомическое происшествие: комическое, если взглянуть на него со стороны, трагическое – с точки зрения переживаний самого писателя. Трагикомедия эта заключалась в том, что, искренне почитая Себя в эти годы участником и одним из руководителей крупного культурно-исторического движения, писатель на самом деле проблуждал весь этот период на самых затхлых задворках истории, культуры и литературы. Эту трагикомедию Белый и описал ныне в своей книге „Начало века“. <… >
Литературно-ходожественная группа, описываемая Белым, по своему составу, по своей идеологии, по своей психологии есть продукт загнивания русской буржуазной культуры, а отнюдь не предшественница, не провозвестница сил, эту „культуру“ ликвидировавших. Гниение, как известно, может сверкать пурпуром и златом, блистать „золотом в лазури“. Но это все же гниение, распад, перерождение и нежизнеспособная комбинация пораженных болезнью элементов. Загнивание русской буржуазной идеологии приняло, в силу ряда исторических причин, своеобразные формы. У русской буржуазной идеологии не было буйной молодости. Пораженная в детстве болезнью старческого маразма, она не дала ни Вольтера, ни Гёте, ни Байрона. Придавленная крепостническим государством, с которым с момента своего появления она была связана тысячью нитей и с которым всегда искала компромиссов, и до смерти напуганная социализмом, она в высшей области культуры, в сфере общих идей, философии, искусства и литературы оказалась способной лишь на метания, в которых центральное место занимали поиски утешениями успокоения. В основном идейные конструкции, созданные русской буржуазной интеллигенцией в эпоху 1900–1917 гг., были системами самообороны против пролетарской революции. Ни сочувствие политическому освобождению от явно пережившего себя царизма, ни заигрывание с эсерами или – в меньшей мере – с меньшевистской социал-демократией, ни в коей мере не противоречат этому общему характеру идейной продукции буржуазной интеллигенции. Мережковский и Гиппиус могли заигрывать с бомбистами, Блок тяготеть к расплывчатому народничеству, Андрей Белый – к социал-демократии. Все это были частности и детали, метания и идейные судороги; генеральная же линия идейно-художественного творчества всей этой группы была направлена к созданию идеологии, которая охраняла бы основные буржуазные ценности от „грядущих гуннов“ или, в крайнем случае, лишь отражала смутное сознание непрочности и „неподлинности“ этих ценностей и ощущение надвигающейся катастрофы… <…>»