Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
Эта галлюцинация длилась еще несколько дней, потом прошла. Винклер начал выезжать и уже, казалось, забыл случившееся. И вдруг — ужасное событие. Ребенок Винклера, виденный им на коленях у дьявола, обжегся, сидя у топившейся печки, насмерть; на нем загорелась рубашка, и он прожил после обжога только несколько часов.
Возвращаясь из Ревеля в Дерпт, наш возница заехал по дороге в корчму. Не успел он войти в корчму, как мы услыхали русскую площадную ругань, крик и гвалт. Раскрасневшийся извозчик, видим, бежит к нам опрометью, а за ним гонится какой — то пьяный, босой и оборванный стрекулист; он подбегает к нам, бормочет что — то несвязное и начинает ругать и нас [площадно].
— Да знаешь ли, — кричали мы, сидя в планвагене, — с кем ты имеешь дело?
— С жидами, — отвечает стрекулист и снова принимается за ругань.
— В полицию его представить, связать! Хозяин, давай сюда веревок! Ты видишь, он лезет на драку. Это беспаспортный прощелыга, а может и вор.
— Как! Я — беспаспортный прощелыга! А вот вам, читайте, коль умеете. Знайте — ка, кто я! — и вслед за этим к нам в планваген летит смятый и скомканный диплом Московского университета на звание действительного студента.
Мы узнаем земляка и бывшего сотоварища по университету, казенного студента, отправленного потом в Эстляндию уездным учителем. Он был из семинаристов и спился на дешевой и крепкой картофельной немецкой водке. После этого открытия буян тотчас же стих, залился слезами и побежал в корчму за водкою для угощения земляков. Но мы поспешили уехать, не дожидаясь угощения.
Такая печальная участь ожидала в то время почти каждого казенного учителя русского языка в прибалтийских провинциях.
322
Потом, когда я был профессором в Дерпте, ко мне не раз являлись за пособием бедствующие русские учителя, без сапог и без задних ног. Причина этого нерадостного явления была та, что университетское начальство высылало в прибалтийские провинции поскребки. Кто из казеннокоштных плохо учился, кутил или пил горькую, и только из сострадания помилован, кое — как окончив курс, тот посылался учителем в Эстляндию или Лифляндию; а тут, незнакомый ни с языком, ни с обычаями, не принятый нигде в обществе сверстников, подвергаемый насмешкам и злым шуткам от мальчиков — учеников, видавших его не раз пьяным, злосчастный педагог окончательно спивался и бедствовал. Кроме позора русскому имени, русские учителя того времени ничего не вносили в край, и русская грамота оставалась в немецких и остзейских школах девственницею.
Заговорив о судьбах русского языка в Прибалтийском крае, кстати скажу и об отношениях немецкого элемента к русскому, эстонскому и латышскому.
В первые годы моего пребывания в Дерпте немцы и все немецкое производили на меня какое — то удручающее впечатление. Мне казались немцы надутыми и натянутыми педантами, свысока, недоброжелательно и с презрением относящимися ко всему русскому, а следовательно и к нам. Они, скучные и бездарные учителя, казалось мне, не могли возбудить в нас ни малейшего сочувствия к своей науке. Напротив того, французы казались народом избранным, даровитым, симпатичным. В моем дневнике, который я вел тогда, беспрестанно встречались порою страстные, лирические возгласы то против моего однокашника Иноземцева, то против немецких профессоров. Это предубеждение мы, русские, выносили с собою из дома и из наших университетов. Наши отцы и учителя были такого же мнения, как и мы, о немцах и французах. И, надо сказать правду, немецкая наука того времени, между прочими, конечно, и врачебная, была не очень привлекательна для молодого русского. Мы, не приученные ни в школах, ни в университетах сосредоточивать внимание, следить и заниматься самостоятельно и самодельно научными предметами, — мы, говорю, не могли сочувственно относиться к длинным, переполненным вставками, периодам тогдашней немецкой речи. Все казалось с первого взгляда туманным, сбивчивым, неясным. То ли дело у француза — все ясно, чисто, гладко, наглядно. А тут еще такие имена, как Биша, Desault, Depuytren. Пожалуй, вон, педант немец Эрдман и называет Broussais мальчишкою в сравнении с немцем же КГем1; да ведь это говорит немецкая же зависть и тупоумие.
Так думалось в то время.
И остзейские немцы своими отношениями к русским вообще поддерживали антипатию — не хотели знать ничего русского; покровительствуемые и отличаемые правительством, они и к нему только тогда отно
322
сились сочувственно, когда оно оказывало им явное предпочтение и соблюдало их немецкие интересы.
Современные натянутые отношения русофилов к немцам берут свое начало с того еще времени, когда Прибалтийский край пользовался особым почетом и предпочтением; и в натянутости отношений немало виновата и бестактность остзейцев, искавших только того, чтобы пользоваться своим выгодным положением, и не умевших или не хотевших искать сближения с русскою национальностью.
Но кто отнесется, как опыт и время меня научили относиться, беспристрастно и добросовестно к обеим сторонам, тот, я полагаю, отдаст вместе со мною полную справедливость многим прекрасным, высоким и образцовым свойствам германского духа и германской науки.
Ведь не можем мы, в самом деле, винить нацию, и нацию, очевидно, даровитую и высококультурную, что она предпочитает и старается предпочитать свое — чужому. Когда свое действительно и существенно хорошо, то вопрос: насколько лучше его чужое — трудно решить. Мы не должны судить по себе. Нам нетрудно быть беспристрастными к чужому. У нас свое действительно и существенно хорошее — редкая птица; правда, редкую птицу тоже нелегко оценить беспристрастно, но редко встречающаяся оценка не вредит обиходному беспристрастию.
И мы, по крайней мере, наш культурный слой вообще к своему русскому не пристрастен. Но и наш культурный слой не беспристрастно сравнивает одно чужое с другим чужим.
Французам, например, мы отдаем преимущество, как я убедился на собственном опыте, вовсе несознательно.
Еще с прошедшего столетия французский язык вошел у нас в моду, сделался вывескою образования, хорошего тона; он открывает вход и к сильным мира. Столица Франции считается столицею европейского мира; французы — народ обходительный, ловкий, веселый, остроумный и пр., и пр. все в этом роде. Но, проследив себя и французов глубже, русскому культурному человеку, я полагаю, можно бы было убедиться, что склад русского ума имеет мало общего с французским складом, и скорее склоняется на сторону германского. Недаром из славян вышло немало цельных ученых в немецком духе.
Я думаю даже, что мы именно потому и менее сочувствуем немцам, что с ними сходимся по обычаям, образу жизни в холодных странах. И разве дух германской поэзии не более сроден духу нашей, чем французской?