Анатолий Вишневский - Перехваченные письма
Маня за кофеем рассказывает свой сон. Консьержка Hichard (враждебная) смотрит ей в глаза и:
— Нечем вам гордиться, Mme, я ведь давно знаю, кто вы (Efrej — dit[281]). Маня выдерживает ее взгляд и напряженно молится. De Bock (немка, друг) — тоже ничем не может помочь. Но молитва помогла — пронесло.
Ангел сна (толкует Маня) советует быть на это время осторожнее, еще удвоить осторожность. Дети прислушиваются, они уже подозревают, что живут, окруженные пожаром, но это их не тревожит, сейчас войдут на зиму в школу, а тревоги, скорей, им веселы — и гордость перед другими детьми, которые всего боятся.
* * *Длинная ночь, раза три повторялись сны со сборами, отъездом и путешествием в вагонах в мало знакомом краю, будто в северной Манчжурии. Снег, холмы, реки. Иногда — чудный отчетливый пейзаж: поезд тихо-тихо огибает равнину, виден и путь его с рельсами, и стеклянные вагоны, как переполненные комнаты с лампой, и возделанные поля, сбоку темный канал огибает откос, иней на траве и радостная свежесть в предрассветных сумерках. Проснулся в три часа и вспомнил, что сейчас вступаю в свой сорок восьмой год.
Вечером Маня, дети и Mémé[282] засыпали меня подарками и сюрпризами. Все это исходит от мамы, конечно. Стол заставлен пирогами и бутылками, дети играют новые пьесы на пианино, даже Рампоны надвязали мне рукава на белом светере. Тепло, печь, сладкая снедь. Carillons[283] Степана и Бориса. К десяти дом затихает.
* * *После безрезультатных стараний выяснить какие-то вопросы с братьями Арановичами в конце длинного коридора хорошей гостиницы, в полной ночной темноте бегу в усадьбу по аллее от Сергеевского, под обрывом, среди осин и елок, грибной сырости. На склоне построены две новые дачи, где сидят на балконе при лампе чужие люди, а на огороде, где была малина, стоят детские кровати и крепкий, стриженый двухгодовалый племянник Б. Поплавского меня как будто узнал. Пришли из дома Ика и Ирина, которые раньше меня приехали, меж тем издалека, от Некрасова или Марьина, уже давно доносится артиллерийская стрельба, не очень опасная для нашего мира.
…Пять утра, пушки на самом деле палят вокруг Plessis, гудят авионы, кровать слегка дрожит.
Из воспоминаний Мишеля КарскогоЯ беру уроки фортепиано в Бержераке, куда езжу с отцом (раз в месяц, раз в неделю? Не помню). Мы идем два-три километра, потом садимся в автобус. В Бержераке автобус останавливается возле железнодорожного вокзала. Как-то раз полицейский — он был в кепи, наверно, муниципальная полиция — спрашивает у отца документы. Разумеется, они были подделаны, осталась только русская фамилия, еврейская — Карфункель — была удалена. Шел 1944 год.
— Вы русского происхождения?
— Да.
— Хорошая страна Россия.
— Да, — осторожно говорит отец.
Полицейский нас отпустил.
Я говорю.
— Какой хороший полицейский (у меня сильное национальное чувство по отношению к России). — Ему нравится Россия.
Отец молчит.
* * *В другой раз, в Бержераке, садимся в автобус, толпа, крестьяне, животные, все возбуждены, автобус вот-вот отойдет. Вдруг — мертвая тишина, в воздухе повисает напряжение. В автобус входят два или три милиционера (баскские береты), проверка документов. Никогда не забуду внезапного чувства подавленности, которое возникло внутри автобуса. Это чувство, исходившее от всей массы пассажиров, которое я почувствовал, которое я чувствую и сейчас, этот страх и одновременно враждебность, тогда как меня самого больше интересовала их форма, хотя я тоже знал, что это — враги.
* * *Отец был связан с сетью распространения газеты «Combat»[284] (потом, после войны, он будет работать в этой газете). Он хранил пачки газеты в тайнике, который считал очень надежным. Как-то родители не могли найти ненужной бумаги, чтобы растопить печь. Я сказал:
— Я знаю, где есть бумага, — и привел отца к его тайнику.
Николай Татищев — Иде Карской6 марта 1944
Дорогая Ида, благодарю за посылку. Я действительно «стесняюсь» посылать тебе коробки для яиц и муки, зная, что у тебя этих продуктов вряд ли много больше моего. Пока прекрати баловать нас посылками и прочим.
Борис все больше становится школьником, а осенью 42 года, на первых порах, он, по рассказам директора, плакал, когда с ним заговаривали (ни слова не понимал), хотя дома уверял, что в школе ему хорошо, так как все его боятся.
Шура с семьей живут без перемен, как и Mme Дряхлова, которую я раза два в год встречаю и знаю, что сестра ее здорова и бодра (сестры, кажется, иногда встречаются).
Комнату в Париже найти невозможно, все переполнено, и консьержки не начинают разговаривать без очень крупной взятки.
Вышла новая книга Селина под странным названием «Gignol's Band», кажется, очень хорошая (я прочел страниц 100). Я раньше недооценил этого писателя. Маня, которая не может читать Пруста (ее раздражает его эстетство, анемичность), находит, что Céline лучше из всей той серии книг, с которой она за последние 1 1/2 года познакомилась (из литературы, конечно; из серьезного у нее на первом месте Блуа).
Дневник Николая ТатищеваИз записей 1944 года
Поезд в St Geneviève, во время поездки к матери, зимний солнечный день. Между религиями Тао, Индуизмом, греками да и мусульманством есть общее в понимании бессмертия: везде космическое бессмертие со слабым намеком на личное. Да и во мне тлеет и вспыхивает временами тяготение к такому безразличию, о монгольская харя, не дорастая до сознания греха и покаяния.
Покаяние — ворота, которые выводят человека из области космического в личное.
Второстепенные, никем не читаемые книги открылись мне на пустых базарах 1944 года. Вот итальянец Leo Ferrero, внук Ламброзо, умерший 32 лет от автомобильной катастрофы в Америке, — эмигрант, с трудом дострадавшийся до того, что мне дано даром. У него была такая легкость к писанию, на него возлагали такие надежды друзья.
И везде на базарах оккультная макулатура, разные подделки, порой добродушные старцы-буддисты или биографы Рембо, Малларме, и еще рано умершие гении. Перечел оба египетские романа, которые читал, мало поняв, в 1926 году, и, как тогда, купил Коран, но тогда не понял огня — жил в болоте вина.
* * *Степан остро, но не надолго влюбляется: Маня, Маша, учительница. Степан грехом (хитростью) хочет обойти мою волю. Борис — открытой борьбой со мной, честным спором с отцом, молитвой Иакова ночью.
В ту эпоху, когда в усадьбах Варганово и Степановское я принимал на поляне солнечные ванны с книгой «Мир как воля и представление» (а белая стена дома, где повар, стуча ножом, готовил котлеты, рябила за стволами), я тяготел к буддизму. И помещики Фет и Толстой, и помещица H. Р. В. (Hélène Petrovna Blavatskaia) — каждый нашел свой буддизм, свою секту, от рациональной до магически холодной. Английские богатые поклонники ее, и аскет Гитлер, и многие стопроцентные арийцы — у всех в основе великолепный атеизм, объективная истина, кристальная ясность и безгрешный «бог — это я».