Александр Нилин - Станция Переделкино: поверх заборов
И тут случилось уж никак не предусмотренное. За столиком неподалеку от нас, как цитата из Пастернака (“Тишину шагами меря…”), возникла Людмила Максакова. “Ты появишься у двери…” Нет, мы пропустили момент, когда входила она — с той продуманной естественностью, что позволяет актрисе стать незамеченной, неузнанной.
Прежде видел я ее на сцене Вахтанговского театра, один раз встретил студенткой училища при этом театре и еще раз уже знаменитой артисткой на похоронах моего отца, а так — в кино, на телевидении, может быть.
Она не задержалась для меня в оболочке цитаты — я вспомнил (по общепитовской ассоциации) сцену из фильма, где играла Максакова эпизод без слов — девушку на первом этаже ресторана “Прага”; она там, воспитанно обращаясь с вилкой и ножом, ест блинчики или что-то еще за одним столиком с главным героем картины, импозантным мужчиной. И я запомнил, как она смотрела на мужчину-героя. Самые точные слова испортили бы эпизод напрочь.
Брошенный в сторону Андрея взгляд я себе, возможно, и нафантазировал.
На втором курсе в Щукинском училище ставили отрывок из повести моего отца “Жестокость”. Героя играл студент по фамилии Ганшин — я когда-то часто видел его в ресторане Дома актера всегда вместе с Александром Збруевым. Збруева сейчас все знают, а Ганшина никто не помнит. Но Ганшин начинал никак не слабее Збруева. Автора (в программке он именовался Павлом Нилиным) играл тоже очень известный сейчас Вениамин Смехов.
А роль героини — той, что изобразила в кино жена Мариса Лиепы, а должна была сыграть ставшая (как и предполагал ее учитель Довженко) очень своеобразным писателем красавица из ВГИКа Ирина Поволоцкая (моя соседка по улице имени Довженко), — исполнила в отрывке Люда Максакова.
В сильный мороз зимой пятьдесят восьмого года студентка приезжала к отцу на дачу, что-то хотела неясное в роли уточнить, а он ей советовал читать маркиза де Кюстина и еще какие-то книги, какие сам, я не уверен, что прочел.
Потом она — уже при мне — приходила на Лаврушинский. Вечер проходил как-то непривычно для нашей семьи суматошно и многолюдно. Помню присутствие моих приятелей из “Современника” Владика Заманского (его, как Збруева, все знают) и Миши Федорова (известности, по-моему, не снискавшего). Оба они то ли пробовались, то ли собирались пробоваться на фильм “Жестокость”. Отцу не нравился ни тот ни другой, но и сам он, чувствовал я по недоуменно-немигающему взгляду студентки Люды, не выглядел таким, каким бы ей, возможно, хотелось.
И совсем уж глупо получилось, когда друзья-актеры запели песню к фильму на слова отца (мелодии то ли никто из поющих не помнил, то ли не была еще сочинена мелодия) при девочке, учившейся в музыкальной школе играть на виолончели, к тому же дочери знаменитой певицы из Большого театра (отец когда-то говорил нам, что был с Марией Максаковой знаком, но не помню, чтобы разговор с дочкой о матери зашел тогда за наши столом).
Я пошел провожать Люду до троллейбуса на Каменном мосту, но почему-то не знал, о чем с ней говорить. Мы учились в разных театральных школах, но многие первокурсники обычно друг друга знают. И я одного малого с их курса знал, но как-то не сообразил о нем спросить.
Гарика Васильева с нашего курса за провинность перевели на год перевоспитываться к щукинцам. Он тоже кого-то играл в отрывке из “Жестокости”. И сказал Люде про меня, что я “немного странный”, — и ко всем огорчениям вечера в Лаврушинском приходилось добавочно расстраиваться из-за того, что считают меня странным.
Странным я ни тогда не хотел быть, ни сейчас. Но сейчас меня вроде бы и не обвиняют в странности, наоборот, все более кажусь и себе, и всем элементарным — и слава богу.
Во второй раз, как уже сказал, я видел уже ставшую знаменитой артисткой Людмилу Максакову в Доме литераторов на похоронах моего отца пятого октября восемьдесят первого года.
Мы виноваты перед отцом за то, что выставили гроб с ним в Доме литераторов: он говорил, что писательское начальство не любит его, а он не любит писательское начальство. И не хочет даже представлять себе его у своего гроба.
Но еще он сказал: “Друзей нет, некому и на похороны будет прийти”. Это опасение в нашем с матушкой сознании и перевесило пожелание покойного. Прямо в крематорий и в самом деле много народу не придет, а в Доме литераторов всегда какой-то народ.
Матушке даже показалось, что пришли проститься многие. Но, как отметил тот же Гребнев, можно было ожидать народу и побольше.
Начальники на минуту встали в почетный караул мрачной шеренгой с уставленными в пол равнодушными лицами.
И вдруг в распахнувшуюся снаружи центральную дверь узкого зала вошла вся в белом, нарядная Людмила Максакова — в руках роскошный букет белых роз. Эффект ее входа, понятно, никак не на скромность траурного зрелища был рассчитан. Но я только из-за такого ее появления готов простить нашей семье неповиновение воле покойного.
10За годы в Германии (и вообще за прошедшие годы) Андрей, конечно, изменился, но в темно-зеленом иностранном пиджаке (модные брюки закрыты были кофейным столиком) Люда вполне могла его узнать — в поле женского внимания, им наверняка у нее вызванного, и узнавание происходит легче.
А что знакомы они были, у меня нет сомнения. Мишарин знаком был с немцем, мужем Людмилы, бывал у них дома. А у Гали Соколовой с Андреем была приятельница из музея театра Вахтангова Рита Литвин. Словом, общих знакомых хватало.
Но мне показалась, что неожиданная встреча с Людой в “Кофемании” на Кучаева такого впечатления, как на меня, не произвела. И с некоторой досадой на него подумал, что ему бы, при его-то былых возможностях, таких эмблематичных женщин, как Максакова, не следовало обходить стороной, не соблазняться тем, что попроще.
…На улице апрель, тепло, светло, приближалась Пасха — настроение сразу улучшилось.
Андрей проводил меня на Киевский вокзал — я взял с него обещание, что на Пасху он приедет ко мне в Переделкино и мы пойдем к Авдеенко, где и куличи, и все к Пасхе положенное.
Прощаясь, он сказал с легким смущением, что у него теперь в Германии женщина: “Ну, конечно, не очень молодая и не очень красивая…” Я опять вспомнил фантастических женщин из молодости Андрея, которым предпочел он совсем других, — и утешил-пошутил: “Ничего. Не все сразу, Андрюша”. Он захохотал, пообещал, что, вернувшись к этой даме в Германию, обязательно передаст ей мои слова.
На Пасху я его не дождался. Он уехал внезапно. А через два месяца пришло извещение от той самой дамы, которой уж не знаю передал ли Кучаев мои слова (надеюсь, что нет).