Арман Лану - Здравствуйте, Эмиль Золя!
— Хуже всего то, что я вас не понимаю! Разве вы не уловили того, что я стремился вложить в этот роман? Давайте разберемся. Мне хотелось пропитать роман пламенным оптимизмом. Разве я не достиг этого?
— Увы, достигли.
— Тогда мне совсем непонятно. Ведь это естественное завершение всего моего творчества. После длительных жизненных наблюдений это — продление в будущем моей любви к силе, к здоровью, к плодородию и труду, моя скрытая потребность в справедливости. Я проводил один век и встречаю следующий!
— Конечно, господин Золя.
— Все это основывается на научных данных, это — мечта, подкрепленная знанием!
— Знание… «Жнание, — как говорил Леон Доде. — Гиганты жнания…» А не подвела ли вас наука, господин Золя?
— Нет. Наука не подводит человека. Просто вы слишком нетерпеливы… Прошу вас, выскажитесь яснее.
— Простите меня, но ваши последние романы-поэмы по существу являются одновременно и сводом законов и десятью заповедями священнослужителя. Это — мессианство в микромире. Нам оно кажется наивным. Что я могу поделать? Мне от души жаль вашей мечты. 1900 год… Новый век! Нулевой год… Начало «завтра»!
— Вот видите!
— Нет, нет и нет! Эта волнующая мечта не сбылась. И по вашей вине тоже. Вдохновение ослабевает. Труды разбухают. Ваши книги перегружены добрыми намерениями. Но не с вами первым случилось такое. Ваши последние произведения просто задавлены ими.
— Не могу согласиться, что добрые намерения могли стать плохими советчиками!
— Заметьте, господин Золя, это лишь мое личное мнение. Но вы можете не волноваться: ваши «Три города», которые мне нравятся, и «Четыре Евангелия», которые мне не нравятся, все еще имеют своих читателей и почитателей.
— У вас предвзятое мнение. Вы стоите на позиции чисто литературной концепции литературы.
— Возможно. Но не кажется ли вам, что биограф, который избегает навязывать свое мнение, все же имеет право на предвзятость? Вы не согласны с этим?
— Может быть. У меня всегда предвзятое мнение. Но меня интересует другое: как велико число людей, разделяющих ваши взгляды?
— Многие критики — ученые критики или критики по настроению, объективные и субъективные — согласны со мною.
— Жаль. Я… как бы это сказать… я боюсь, что в этом случае многое в вашем суждении определяется эпохой.
— Конечно. Вам же хотелось создавать поэмы. Но для нас поэзия — нечто совсем иное. Поэзия — это Нерваль и Бодлер, Лотреамон и Рембо. И Малларме, ваш друг Малларме… И еще другие, которых вы не знали. Поэзия — полная противоположность тому, что вы собирались создать.
— Итак, пристрастность литературной школы и эпохи.
— Почему вы упрекаете меня в том, что я принадлежу своей эпохе и свыкся с ней, если вы сами, господин Золя, так тесно, всем сердцем срослись со своей эпохой?
— А убежденность? Неужели я так ошибался? Не думаю. Я верю в добро и нравственность, в плодородие, в труд, в науку и в возможность осуществить замыслы, основанные на этой вере. Да, сударь, на вере и страсти, пламенной страсти!
— Однако я предпочитаю «Нана», «Западню» и «Жерминаль». А вы?
— Трудно сказать. Но я не отступлюсь ни на йоту от своей мечты.
— …Мечты романтического подростка?
— Ну и что же из этого?
— Ничего. Последнее слово скажет сотня… сотня лет, разумеется.
31 августа Вицетелли получает телеграмму без подписи: «Ждите большого успеха». Тщетно Золя перелистывает газеты, пытаясь найти хоть какой-нибудь намек. Незадолго до полуночи он ложится спать. В соседней комнате Вайолетт несколько раз вскрикивает во сне. Золя тревожно ворочается в кровати. Утром, за завтраком, он осведомляется у девушки о ее здоровье:
— Ох, какой страшный сон мне снился! Я была в каком-то ужасном месте. Там лежал человек, весь в крови. Вокруг него собралась толпа. И вас я тоже видела там, господин Золя. Вы были огромного роста и казались очень счастливым![181]
— Вот здорово! — сказал Золя.
Спустя некоторое время является ликующий Вицетелли:
— Полковник Анри покончил с собой!
Золя падает в кресло. Его рука тянется к газете, но не может удержать ее.
А в Париже, в тот самый момент, когда Золя бежал за границу, к следователю Бертюлюсу, ведущему дело Эстергази, явился полковник Анри, уполномоченный Генеральным штабом изъять из досье «все документы, относящиеся к обороне государства».
— Все опечатано, полковник. Но то, что не опечатано, я могу показать вам. Например, материалы о вашей встрече в Базеле с агентом-двойником Кюэрсом, которого вы всячески запугивали, дабы он никому не сообщал о том, что германская разведка ничего не знает о Дрейфусе!
У Анри темнеет в глазах. Он ненавидит этого шпака.
— Существуют вещи, которые выше правосудия. Видите ли, господин следователь, во время войны…
Мгновение Бертюлюс колеблется. Затем:
— Ну что ж, лучше всего, если Дю Пати пустит себе пулю в лоб, а правосудие будет продолжать следствие по делу Эстергази.
Итак, пистолет, протянутый некогда Дю Пати Дрейфусу, теперь приставлен к виску самого маркиза!
— И вы тоже хороши, полковник!.. Вы ведь знаете Эстергази со времен вашей первой нашивки. И вы всегда лгали начальству, когда речь касалась этого человека. И всегда пользовались им…
Побледневший Анри хватает Бертюлюса за плечи и умоляет:
— Поймите, это же наш лучший агент! Спасите разведку! Спасите нашу контрразведку! Спасите армию!
— Я не знаю, чей агент Эстергази. Знаю только, что это он — автор бордеро. И вы это знаете и знали, полковник Анри!
Однако Бертюлюс совершил ошибку, удовольствовавшись этой полупобедой и позволив улизнуть начальнику Разведывательного бюро. Анри — человек сильный, упорный и хитрый. Он тотчас же бросается к Гонзу и Роже. Генералы, ставшие отныне осторожными, прежде всего предупреждают обо всем Кавеньяка. Но военному министру наплевать на Эстергази.
— Если он виновен — тем хуже для него. Если скомпрометирован Дю Пати — тем хуже для него!
Кавеньяк, этот предтеча Клемансо, резок и неподкупен; он приверженец сильных методов. И в этот момент только что созданная Лига защиты прав человека — прямое следствие «Я обвиняю!..», организует по всей Франции ряд митингов. Жорес публикует «Улики», в которых с неистовой страстью доказывает факт подлога. Часть французов меняет свои позиции. Настала пора действовать. Кавеньяк приказывает капитану Кюинье возобновить следствие по военной линии и одновременно 11 августа предлагает Кабинету министров арестовать застрельщиков пересмотра — Шерера-Кестнера, Трарье, Леблуа, Клемансо, Юрбена Гойе, Жореса, Жозефа Рейнаха, Матье Дрейфуса и предать их Верховному суду! Но Бриссон сухо отвечает, что он не совершит подобный акт насилия. Последняя реальная возможность «покончить с этим сбродом» потеряна.