Виктор Афанасьев - Лермонтов
— А я смотрю, строчит и строчит... и в ус не дует... я на цыпочках к генералу... куда же мне.
— А я-то... как без памяти... Сижу и сижу... Думаю: вот кончу и спать лягу.
На другой день Лермонтов перебелил этот черновик и тут же стал его пачкать — сделался черновик другой... Тут он уже надписал заглавие — «Тамань».
Он спрятал рукопись в чемодан.
...Ему хотелось встретить Новый год в Москве.
5
После святок в Москве началось веселье — балы, вечера, свадьбы. Алексей Лопухин снова собирался жениться, бывал в семье Оболенских, где поглядывал на дочь их, Варвару Александровну. Как-то зазвал с собой и Лермонтова, который там познакомился с Юрием Самариным, девятнадцатилетним юношей, заканчивающим университет. Самарин занимался в это время своей диссертацией о писателях-проповедниках XVII столетия Стефане Яворском и Феофане Прокоповиче. Замыслы у него были большие, и даже эта диссертация являлась только частью будущей работы. Он с восторгом жал руку Лермонтову, что-то бормоча о гениальном стихотворении «Смерть Поэта», о Пушкине, которого обожал. Его поначалу смутил мужественный и суровый вид Лермонтова, но когда Лермонтов рассмеялся и начал с ним говорить, разговор пошел самый непринужденный. Этот юноша понравился Лермонтову с первого взгляда.
В середине января Лермонтов узнал, что здесь, в Москве, в военном госпитале, пролежав почти полгода в лютой чахотке, умер Александр Полежаев, произведенный в офицеры за несколько дней до смерти. Мундир прапорщика на него надели уже на покойного. Вот как завершился путь Сашки, которого Николай I поцелуем в лоб благословил из студентов в солдаты. Умер... Москва в это время шумела и веселилась — о Полежаеве нигде разговору не было. Лермонтов раскрыл одну из его книг, и со страницы так и полыхнуло:
Вот мрачится
Свод лазурный!
Вот крутится
Вихорь бурный!
Ветр свистит,
Гром гремит.
Море стонет —
Путь далек...
Тонет, тонет
Мой челнок!..
Это начало «Песни погибающего пловца» — пловец погиб, девятый вал опрокинул его суденышко. Поглощены воющей пучиной Грибоедов, Пушкин, Марлинский, Полежаев... Бушует черная стихия. Не видать во тьме берегов... Гибель — фатальная неизбежность. Так что же — ждать ее? И неужели — трепетать? Нет... Идти навстречу... Байрон вспомнил однажды, как его школьный товарищ в Харроу, «взяв пистолет и не справляясь, был ли он заряжен, приставил его себе ко лбу и спустил курок, предоставив случаю решить, последует выстрел или нет». Лермонтов вдруг почувствовал, что он мог бы проделать то же самое. Этот английский фаталист не единственное храброе существо на свете. «Судьба человека написана на небесах», — говорят на Востоке.
В Червленной он слышал историю о том, как храбрый офицер, много воевавший, не однажды раненный, был зарублен пьяным казаком на станичной улице... Это, верно, было ночью. Офицер, конечно, шел домой после карточной игры у товарищей. Тут как бы сам собой возник сюжет повести: за карточным столом, где шел разговор о предопределении, этот офицер, человек, конечно, странный (и чужак, — одинокий человек, словно Ашик-Кериб во время странствий), решил испытать судьбу и приставил к своей голове дуло пистолета, не зная, заряжен ли он. Лермонтов очень ясно представил себе всю эту компанию. Комната с низким потолком, свечи, карты, деньги и бутылки. Кто-то (Лермонтов не любит новых имен — пусть это будет прежний его герой — Печорин) подбросил вверх карту. И когда она коснулась стола, офицер-фаталист нажал на курок. Осечка...
Получался рассказ или записки Печорина, — может быть, можно будет потом вставить в «Княгиню Лиговскую», — мог же Печорин отправиться охотником на Кавказ, — а там кто знает, может быть, получится и ссылка за что-нибудь. За дуэль, например... Он представил себе, как Печорин идет звездной ночью по станице: «Звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!.. И что ж? Эти лампады, зажженные, по их мнению, только для того, чтоб освещать их битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместо с ними, как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником. Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!.. А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность, и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою...»
Получалось так, что Печорин мыслит от лица всего своего поколения. Но много ли скажешь в одной небольшой повести? Вероятно, не больше, чем в стихотворении. Он вспомнил своих сверстников — университетских знакомых, юнкеров, офицеров... Ничем особенно не увлеченная, мало во что верящая, хотя и нельзя сказать, чтобы совсем пустая молодежь. Декабрист Одоевский гораздо моложе их. А в таком-то возрасте, как они, в решительную минуту, на Сенатской площади, — «Умрем!.. ах, как славно мы умрем!» — восклицал он, идя на смерть с таким же восторгом, как на любовное свидание... Услышав подобное, Печорин пожал бы плечами — смерть для него лишь холодная и презираемая им неизбежность.
Лермонтов заставил и Печорина рискнуть жизнью — он кинулся в окно избы и обезоружил казака-убийцу, — пуля просвистела мимо его головы. Свой черновой набросок, еще не озаглавленный, он закончил так: «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив; что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!»
«Княгиню Лиговскую» он продолжать не мог. То ли ждал встречи с Раевским, чтобы вместе обсудить продолжение, то ли хотел бросить этот роман, чтобы начать другой. Но главное сомнение было в месте действия: Москва?.. Петербург?.. Нет-нет, только Кавказ! Только Восток!.. Вот он отметил уже две крайние точки границы — Линии, на правом фланге — Тамань; на левом — одна из станиц на Тереке вблизи Кизляра... Как и многие, Печорин брошен в эту огненную кузницу. Он будет герой-современник, — как бы бледная тень героя прежних — не так уж и давних дней — Грибоедова. О Грибоедове Лермонтов не забывал никогда. Грибоедов вытеснил из его сердца Байрона. Ашик в тифлисском караван-сарае, задыхаясь и жалуясь, пронзительно оплакивал убитого «правоверными» русского поэта, — в пении, кроме дастана о Керибе, невольно прочитывался и такой плач... Если будет роман, то путь героя проляжет от Кавказской линии, через Дарьял и Тифлис (где главная точка — могила Грибоедова) в Персию... Может быть, отправить — порознь — и Печорина и Красинского на Кавказ, а семейство Лиговских на воды — и там вновь столкнуть их судьбы.