Валерий Демин - Андрей Белый
Книги мои приемлемы для цензуры и даже встречают одобрение; но отношение ко мне строится по статье Троцкого; отношение это и стало фоном, на котором углубляется в эти дни инцидент, ломающий здоровье, самую жизнь и просто лишающий возможности работать дальше.
Моя нынешняя жена, Клавдия Николаевна Бугаева (до „загса“ со мною – Васильева) с момента нашего с нею переселения в Детское Село и устройства жилища была арестована, как Васильева, в Детском 30-го мая 31-го года, а 3-го июля освобождена, и дело о ней прекращено; но с нее взяли подписку о невыезде из Москвы до окончания дела бывших членов „Русского Антропософского Общества“, заметив, что временное прикрепление есть просто „формальность“.
Бросив срочную работу, комнату, найденную с невероятным усилием, с риском ее лишиться для себя и жены, я приехал в Москву, где два месяца живу без помещения, возможности работать, в бесполезных шестинедельных хлопотах – заменить жене временное прикрепление к Москве временным прикреплением к Детскому. Сейчас мы с женою живем в помещении ее бывшего мужа, доктора П. Н. Васильева, в обстановке для нас весьма трудной.
Статья Троцкого, поставившая меня в фальшивое положение, сказалась и в том, что шестинедельные хлопоты о замене жене места временного прикрепления (Москвы на Детское), или эта „формальность“, как ей сказали, – ничем не разрешились; а эта неразрешенность в силу стечения особенно неблагоприятных условий вынужденной жизни в Москве выбивает нас из всех норм жизни, грозит лишением крова и невозможностью мне работать в будущем; и особенно подчеркивает основной тяжелый вопрос о трудностях мне быть литератором.
Деятельность литератора становится мне подчас невозможной; и на склоне лет подымается вопрос об отыскании себе какой-нибудь иной деятельности, ибо каждая моя новая работа, даже признаваемая как нужная и интересная, вопреки спросу на мои книги, требует с моей стороны вот уже скоро десять лет постоянных оправданий и усилий ее провести; каждая моя книга проходит через ряд зацепок, обескураживающих тем более, что участие мне в журналах почти преграждено; на мою долю выпадает писание толстых книг (до 30 печатных листов), требующих огромных усилий; а они лежат чуть ли не до года до выхода в свет, что ставит в весьма трудное и моральное и материальное положение; написать толстый том, убить год на него, произвести большую нервную работу с мыслью, что она будет лежать года и что произведенная работа не вознаграждена, – в моем возрасте все тяжелее, ибо нервы истрепаны, здоровье расстроено, прежних физических сил уже нет и не может быть.
Возникает горестный вопрос: неужели таким должен быть итог тридцатилетней литературной деятельности? Случай с женой заостряет мое положение уже просто в трагедию. Может быть, жест этого моего письма к Вам – вскрик отчаяния и усталости и недомогания; так и отнеситесь к нему, но, если бы Вы мне смогли помочь в инциденте с женой, для меня эта помощь была бы стимулом к преодолению и других трудностей, которых не мало.
Еще раз простите меня за беспокойство. Остаюсь с глубоким уважением – Борис Бугаев (Андрей Белый)».
Письмо Белого не может не восхищать! Прежде всего это – документ, свидетельствующий о его высоком гражданском мужестве и истинном человеческом достоинстве. В нем нет ни принятого уже в то время славословия в адрес вождя и тем более заискивания перед ним. Как будто не к всесильному Сталину обращается писатель, а к соседу по коммунальной квартире – спокойно, просто, по существу. Он не умоляет и не требует – всего лишь излагает неприглядные факты, которые не мешало бы знать руководителю правящей партии и фактическому правителю страны. Идеологические акценты также выбраны и проставлены грамотно: А. Белый удачно сыграл на лютой ненависти Сталина к Троцкому, спровоцировавшему в 1922 году разнузданную травлю писателя, объявившему его «покойником», а в конечном счете самому оказавшемуся «политическим трупом»…
Добившись формального разрешения на выезд жены за пределы Москвы, Белый с Клавдией Николаевной вернулись в Детское Село, где прожили до конца 1931 года. Здесь его навещали Всеволод Мейерхольд и Зинаида Райх, приезжали в гости и грузинские друзья – поэты Тициан Табидзе и Паоло Яшвили. Здесь же Белый узнал о решении Совета комиссаров РСФСР о назначении ему персональной пенсии. А вот дружба с жившим совсем рядом Ивановым-Разумником неожиданно дала трещину. У последнего давно вызывали настороженность вынужденные контакты Белого с разного рода официальными структурами и органами НКВД, его лояльность к советской власти и, в свою очередь, поддержка со стороны государства. Кончилось все тем, что после окончательного отъезда Андрея Белого в Москву (в последний раз он ненадолго приезжал в Детское Село в конце марта – начале апреля 1932 года) переписка между двумя друзьями и единомышленниками, продолжавшаяся без малого двадцать лет, более не возобновлялась. А в начале февраля 1933 года Иванов-Разумник был арестован по сфабрикованному делу «Идейно-организационного центра народнического движения», руководство которым убежденному и «не разоружившемуся» эсеру безуспешно пытались инкриминировать. Доказать что-либо следственные органы так и не смогли; тем не менее в июне 1933 года постановлением Особого совещания при Коллегии ОГПУ Иванов-Разумник был сослан на три года в Новосибирск, но вскоре переведен в Саратов, где и узнал о кончине Андрея Белого…[66]
* * *В трудные минуты лучшим лекарством от любых невзгод для него, как всегда, был Гоголь! Так было в юности, так стало и в пору зрелости. Если для всей остальной России «нашим всё» оставался Пушкин, то для Белого таким «всё» выступал Гоголь (хотя Пушкина он тоже ценил очень высоко и посвятил анализу пушкинской стихотворной ритмики несколько специальных работ). Еще до революции в романе «Петербург» Белый предвидел грядущие потрясения, ожидающие Россию в недалеком будущем. В романе-эпопее их символом, как мы знаем, стал Медный всадник – ожившее конное изваяние Петра Первого. Его-то он и сопоставил со знаменитым гоголевским образом «птицы-тройки», олицетворяющим Русь, устремленную в лучшее будущее. У Белого же вставший на дыбы и оживший бронзовый скакун с державным всадником в седле символизировал укрощение хаоса грядущих революционных перемен:
«Зыбкая полутень покрывала Всадниково лицо; и металл лица двоился двусмысленным выраженьем; в бирюзовый врезалась воздух ладонь.
С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический Всадник, с той чреватой днями поры, как он бросил коня на финляндский серый гранит – надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа – Россия.