Тамара Петкевич - Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
В мое творческое невежество Коля вторгся практическим путем. Принятая из его рук азбука актерского мастерства стала некой частной школой, как-то помогла.
Сам Коля был артистичен до мозга костей. Физически натренированный, изысканный, он с равным успехом играл в спектаклях, читал стихи и прозу, исполнял пантомимические номера, танцевал.
У него были свои боги: Завадский, Мордвинов, Марецкая, Абдулов.
— Помнишь, в фильме «Последний табор» Мордвинов идет по ржаному полю, едва прикасаясь к колосьям? Помнишь? Затем, расставляя руки, сгребая их в охапку, приникает к ним и говорит только одно слово: «Хлеб»? Мордвинов рассказывал, как долго это слово не давалось ему, с каким трудом он его, наконец, нашел, — пытался Коля успокоить меня. И у мастера, мол, поиск весомости слова «хлеб» потребовал бездну времени и неутомимости.
Мы часто репетировали втроем: Коля — Гульд, Жора — Смит и я. Колина самоотдача, искреннее желание Жоры помочь мне, моя сверхмерная жажда прорваться к профессионализму в конце концов раскрепостили по-человечески, что-то изменили в моем состоянии. Бог его знает, как такое случается.
— Для Завадского тишина во время репетиций была священна. Если кто-то с шумом открывал дверь, он мог того выгнать, — вспоминал Коля.
Наверное, такая репетиционная тишина и царила в один из дней. Моя Джесси, отгадывая что-то через поступок Филиппа, уходила от Смита.
Смит: Такси? Я не вызывал такси.
Джесси: Я вызывала. (Шоферу.) Подождите, я сейчас приду… Захватите чемодан.
Смит: Ты уезжаешь?
Джесси: Да.
Смит: Совсем?
Джесси: Да.
Смит: (доставая сигареты и протягивая их Джесси). Закурим?
Джесси: (беря сигарету). Спасибо.
Смит: Посидим?
Джесси: Хорошо.
Смит: Хорошо, что сегодня. Джесси. Почему?
Смит: Все сразу. (После паузы.) Я ждал. Я знал, что так будет. Джесси. Я не обманывала тебя тогда, девять дней назад. Я, правда, думала, что найду в себе силы остаться с тобой.
По щекам режиссера текли слезы.
— Тамархен! Да вы же… Господи, да это… Спасибо!
Я больше не боялась режиссера. С промахами, обретениями репетиции шли теперь своим ходом. Отношения с Борисом Павловичем изменились и в жизни.
Он как-то поссорился с одаренной Валечкой Лакиной. Взбешенный, запустил котелком с кашей в стену барака. Каша островками зависла на стене, котелок протарахтел по полу.
Уже через минуту Борис Павлович устыдился учиненной им баталии. Мне стало его жаль за «позорище». Я выручила его перед всеми шуткой. Через всю жизнь мы пронесли нашу дружбу и уважение друг к другу. А тоща он немало удивил меня и Колю, заявив:
— Вы, ей-Богу же, характерная актриса, Тамархен. Поверьте. Давайте-ка сыграем с вами «Хороший конец» Чехова.
— Что вы! Я — сваху? Не смогу.
— Еще как сможете! Решено?
Он не на шутку загорелся. Колюшка из «педагогических» соображений поддержал его. Начали репетировать. Получилось. Мы долго с успехом играли вдвоем этот маленький спектакль.
Я была уже прочно занята в репертуаре, а Борис Павлович все что-то придумывал, искал новые миниатюры, отрывки.
— Как вы смотрите на сцену из «Леса» Островского? Я — Аркашка. А вы — Улита.
— Ну что это вы? Это уж, знаете, сущий бред.
Товарищи диву давались этой затее, но вскоре и она была воплощена. Борис Павлович узрел во мне какого-то озорного чертенка, и джинн был выпущен.
В театральном бараке стоял ровный гул обыденной жизни. Открылась входная дверь. Со свистом ворвался зимний холод. Вошел незнакомый человек в повидавшей виды шинели. Шумно и весело поприветствовал:
— Здравствуйте, товарищи! А где тут можно увидеть Тамару Петкевич?
— Я.
— Здравствуйте! Вот вам письмо от Александра Осиповича. А я — Борис Маевский.
Я с любопытством смотрела на того, с кем уже обменивалась письмами, не будучи знакомой, о ком так много слышала и знала из писем Александра Осиповича.
— Привет, Коля.
— Здравствуй, Борис.
По встречам в Ракпасе, куда ТЭК выезжал ранее, они уже знали друг друга.
Покрытый чистой тряпочкой чемодан, стоявший на Колином топчане, заменял нам стол.
— Мы ужинаем. Присаживайся к нам.
— Есть чай? Это славно. На улице холодища.
Борис осмотрел барак:
— А у вас тут совсем неплохо. Рассказывайте, как живете. Чего такого готовите?
Через несколько минут мы уже разговаривали как стародавние знакомые.
Лицо у Бориса мальчишеское. А взгляд — человека, умудренного опытом. Умен. Все знает. Литературные новинки? Ради Бога! Музыка? Пожалуйста. Сам играет на пианино. Театр? До войны был в труппе ЦТСА в Москве. Поэзия? Тут речь пересыпалась именами, коих я и вовсе не слыхивала. К тому же он и сам пишет стихи. Александр Осипович прав: «Талантов — тьма! Даже слишком много!»
Разговор задержался на Эренбурге. Недавно я прочла «Бурю». Мне нравилась Мадо. Борис заспорил, начал нападать. Я стушевалась. Даже в манере спора у Бориса ощущался блеск. Я этим искусством не владела. И здесь все упущено! Все теперь недостижимо, и отчего-то тревожно.
— А относительно вас… — сказал вдруг Борис. — Такой вас и представлял. С внешностью только ляпсус. Слишком красивая. Это ни к чему.
Он был самоуверен. Держался с бравадой. Не знаю, почему, но первое, что я ощущала в людях, была их бесприютность. Была она и в нем.
Пришедшее вскоре после его отъезда письмо, казалось, начисто опровергало это впечатление, однако не ушло:
Письмо про чужое
Наша жизнь должна быть сочиненным нами романом.
Г. Нотис
Ну что ж, пройдем, пожалуй, мимо,
В толпе друг друга не узнав.
Забудем день неповторимый
И не нарушим липкость сна.
Пусть в кровь чужие губы раня,
Разменной нежностью бренча,
В чужих домах нас боль застанет,
Рассвет услышит, как кричат,
Как плачут две большие птицы,
Томясь от страусовой лжи —
От жадной, юной небылицы,
Бездарно розданной чужим.
Нет, мы не скажем, что ошиблись,
Смешав в труднейшем из искусств
Удушье чувственнейших мыслей
И холодок умнейших чувств.
Пожалуй, честности не хватит
Признаться с горькой, едкой силой,
Что в гонке «творческих зачатий»
На жизнь нас явно не хватило.
Что воля к счастью, к муке крестной
Дотлела в сером, умном штрафе,
Ушла в крылатость рифм и жестов
Из двух наземных биографий.
Захлопнув смехом двери в ад,
Сочтемся фальшью. В чье-то ухо
Шепнете вы: «Забавный фат..;»
Я буркну: «Яркая толстуха».
И злой, заученный восторг
Расплескивая в чьи-то ночи,
Тоску и муть вот этих строк
Никто запомнить не захочет.
И будет все оллрайт! О'кэй!
Не злитесь. Плюшка. Я измучен,
Да, в вашей маленькой руке
Сюжет до слез благополучен.
Б. М.