Александр Нилин - Станция Переделкино: поверх заборов
Отец поставил книжку обратно на полку, но читать не стал и никакого, естественно, мнения о заимствовании или, наоборот, напраслине, возведенной на Вайнеров ветераном, иметь не мог.
Я посоветовал ему не обращать на письмо никакого внимания, а с Жорой вести себя, будто ничего не случилось и никакого письма о плагиате он не читал — иначе он и себя, и меня выставляет не в лучшем виде.
Дал совет я, разумеется, зря. Отец поступил по-своему.
С Аркадием он так же дружески беседовал в поликлинике, как и раньше, Жориной жене при каждой встрече в подъезде долго говорил о ее красоте, а с Жорой, никаких, слава богу, отношений не выясняя, стал раскланиваться как с человеком совсем уж едва знакомым.
5Перед отъездом в Америку Жора стал заведующим корреспондентским пунктом газеты “Новое русское слово” — и Нечаев, напомню, главный врач Литфонда, еще не успевший продать здание писательской поликлиники (и прятаться потом в сумасшедшем доме), предоставил Жоре помещение для офиса на четвертом этаже.
Поликлиника пока функционировала — и на ее пороге при случайной встрече Жора сказал загадочную фразу: “Мы с тобой очень разные люди, но оба не готовили себя к старости”.
Я удивился — то мы были похожи, теперь нет, а про старость мне некогда было думать, не то что как-то специально к ней себя готовить.
Потом Жора уехал, как я уже ранее докладывал, в Америку.
Но его офис в поликлинике оставался — и теперь, когда он прилетал в Москву и мы снова случайно встречались, выяснялось, что Вайнер снова был ко мне расположен.
Правда, и мой статус к середине девяностых изменился — и к Жориному расположению ко мне в новом статусе я как бы и не стал привыкать, понимая как само собою разумеющееся.
И в Жорин офис я несколько раз заходил, как в старые времена, когда еще на улице Горького Вайнер способствовал отличному обслуживанию трудящихся. Только держался с Жориными сотрудниками с подчеркнутым демократизмом человека, намного выше их стоящего (при том, что работали на “Новое русское слово” люди немолодые, занимавшие хорошие должности, когда я, можно сказать, бедствовал).
6Рубежное для моей дальнейшей жизни лето девяносто пятого года я начал вместе с Жорой и Андреем Кучаевым в ДТ.
Кучаев собирался навсегда в Германию — и находился в центре недоуменного внимания знавших его много лет обитателей писательского стойбища.
Жора приехал на побывку из Америки. К тому, что один из братьев за океаном, успели привыкнуть. Старый еврей из старого корпуса (мы с Вайнером остановились в “обкоме”, как местные люди звали новый корпус, а Кучаев в старом) спросил Георгия: “Вы какой Вайнер? Тот, что в Америке?”
Жора жил с девушкой Инной, Кучаев со своей шестой женой Аллой, а я, не ждавший уже никаких резких перемен в жизни, оставался по вечерам один.
Мне показалось, что у Жоры была какая-то домашняя договоренность о перемене имиджа. Он дал журналу “Огонек” слишком откровенное даже по тем раскрепощенным временам интервью о той широкой сексуальной развязке, на какой теперь живет, — и явлению Инны я не должен был удивляться. Меня лишь чуть позабавило, что обликом она напоминала жену Жоры до перемен, произошедших с ней накануне отъезда за границу: вместо наивной домашней простушки-толстушки она превратилась, заметно похудев, в современную вумен и усвоила (несомненно, с Жориной подачи) привычку, вошедшую в моду у свободных от предрассудков женщин, подставлять приятелям мужа щечку для поцелуя.
Как новый американец, Жора заботился о своем здоровье. И вряд ли случайно его новая девушка Инна была врачом-диетологом.
Жора не терял надежды похудеть, но более всего его устраивала бы диета, состоявшая из свежего лаваша. Однако Инна настаивала, чтобы съедал он в день два лаваша, а не три, — иногда ей это удавалось. В таких случаях Жора затевал шашлык на пленэре, куда мы ездили на машине, чтобы уж худеть так худеть.
Бывает, что любовь к одной женщине оказывается расплатой за прегрешения перед другими — иногда и более красивыми, более талантливыми.
Ничего плохого не могу сказать про Аллу — шестую, как я уже подсчитал, жену Кучаева.
У меня с ней из всех жен Андрея были самые дружеские отношения. Она мне даже сказала, когда праздновали мы их официальное бракосочетание (до этого они лет шесть жили в гражданском браке), что, если бы не Андрей, вышла бы замуж за меня.
В общем, всем бы хороша была Алла, если б не ее талант художницы, переоцененный и самой Аллой, и — что более всего поразило меня — Андреем.
Андрей и сам хорошо рисовал (одно время даже брал уроки рисования), и разбирался в живописи. Как же надо было любить Аллу, чтобы поверить хоть в какую-то возможность для нее мирового признания, если переедут они в Германию!
Допускаю, конечно, мысль, что и сам Андрей мог надеяться на признание за рубежом. Но в девяносто пятом году так ли уж необходимо было куда-то уезжать — кое-кто из небезуспешно работавших в эмиграции, наоборот, возвращался. Стоило ли уподобляться черепахе из диснеевской “Белоснежки и семи гномов”, карабкающейся по лестнице навстречу летящим кубарем вниз гномам?
Я еще понял бы затею, восстанови Андрей дружбу с остававшимся в Америке Максимом, так и не передавшим Бродскому пьесу Кучаева. Но Алла смогла устроить лишь переезд в Германию по еврейской квоте, вряд ли надежной для отца Андрея и русской по матери Аллы.
Мне еще показалось, что обставляют они свой отъезд из Переделкина, ставшего для них вроде образа родины (во мне, быть может, говорила ревность), слишком уж пошловато, фотографируясь у калитки дачи Пастернака. Тем не менее обитатели ДТ любили Андрея, привязались к Алле — и в их отъезде некоторые из коллег видели чуть ли не драму. Я же, старый товарищ Андрея, но всегда относившийся к нему без особой восторженности (с особой восторженностью я в зрелом возрасте не относился вообще ни к кому), видел в мотивах отъезда лишь силу его чувств к Алле или, правильнее сказать, страх расставания с нею. И мне было жаль их обоих — мне казалось, что Кучаеву опять не хватило терпения. Как и большинству из нас.
7Вижу теперь и то, что жил я с осени девяносто пятого по часам, подаренным мне будущей женой на день рождения — 31 июля.
Часов на руке не ношу чуть ли не полжизни; раза два после парной (и того, что за парилкой следовало) забывал их в бане — и подумал: а зачем мне часы? Я не артиллерист, сверять их не с кем. И вообще, как говорил Юрий Карлович Олеша, “мои часы на башнях”.
Подаренных часов я тоже так и не надел: они хранились в коробочке — и сгорели, как и очень многое, при пожаре в конце августа две тысячи двенадцатого года.