Леонид Леванович - Рассказы
Весна набирала силу. Трава уже зазеленела. Сапоги мои прогнили. Подошвы отвалились. Подвязала проволокой, так и ходила. Однажды пригрело солнце. Положила я дитя. Дай, думаю, сниму сапоги, обсушусь. Платок ссунула на плечи. На мне был тонкий батистовый платок и теплый, с махрами. Косы не расплетенные свалялись. А у меня были длинные толстые косы… Ну, разулась. Смотрю, пальцы мои все облезли, носки шерстяные сгнили. Села на кочку и давай сушиться. Расплела косы. Задумалась. Промелькнула в мыслях вся жизнь. В душе такое безразличие и усталость, что и жить не хочется. Пусть бы лучше убило меня, чтоб не мучиться. Только бы разом с дочуркой. Чтоб не горевала без меня. И Петра жалко. Как он будет без меня? А может, его уже убили? Неужели немцев не прогоним? Тогда лучше смерть.
Вдруг выстрелы, один, второй. А я — босиком. И волосы расплетенные. Закрутила волосы. Платок на голову, схватила носки. Давай обуваться. Носки мокрые, на ноги не лезут. Дитя проснулось от выстрелов, плачет, заходится. Свекор — ко мне. хочет помочь. Бегите, говорю, вы мне не поможете. Я сама. Соседка, Марья, с детьми бросилась в другую сторону. Слышу, немцы близко гергечут. А я не могу обуться. Ни руки, ни ноги не слушаются. Носки потяну — рвутся… Босиком не пойдешь. Холодно. Снег в низинах лежит. Натянула один сапог, сижу. И так горько. Обидно стало. И такая ненависть к ним, фашистам. Кажется, имела бы силу, передушила б всех. Страх. Злость. Ненависть — все смешалось в душе. И тут немец подходит…
III
Женщина умолкла, снова отвернулась к окну. Но она не видела ничего за окном. Ей виделась та полянка. Толстый носатый немец гонит Марью с детьми. И ей тоже кричит: «Шнель!» Прошел мимо, чуть на Верку не наступил. Перешагнул — и к Марье: тянет ее дерюгу домотканую. Марья не отдает. Показывает: детям надо… Не помня себя, схватила тяжелю, набрякшую корягу и со всего маху огрела немца по серо-зеленой пилотке. Глянцевой от грязи и пота. Немец осунулся, как мешок. «А божечки, что ж ты наделала? — тихо заохала Марья. Оглянулась. — Давай его в воду». Столкнули немца в яму, забросали хворостом. — А немец молодой или старый? — спросила студентка в очках.
Женщина вздрогнула, но ответила спокойным глуховатым голосом:
— Молодой… Ну. обулась я, взяла дитя. Было после полудня уже. Ярко светило солнце, птицы пели. Трава зеленела, в болотинах лотать-калужница зажелтелась. Согнали нас на большую поляну. Посели мы на землю. Переводчик, высокий, тонкий как глист, сказал, что с нами ничего делать не будут, погонят в деревню, чтоб мы там жили. Тут подбежал к нему немец и стал что-то быстро говорить. Немцы заволновались, всполошились, окружили нас, автоматы наставили. «Кто убил немецкого солдата?»- крикнул переводчик. А женщины к нему: «Паночек, мы слабые, старые, еле ходим. А он, может, заблудился или утонул в болоте». Переводчик пересказал старшему. Выстрелил тот три раза вверх. И где-то далеко, в стороне, послышался выстрел. Загергетали они между собой. Старший посмотрел на часы и скомандовал идти. Дорога, по которой нас гнали, была сплошной водой. Где глубже, где помельче. Нас — человек сорок, женщин и детей. Одна девчонка больная тифом. Мать вела ее под руку. Больная бредила, кричала в горячке, чтобы ее убили. Немцы по-русски мало понимали. Но как услышали: тиф — ушли вперед. Позади только один с автоматом. Кричал: «Шнель. Шнель. Русиш швайн!»
Дошли до деревни Живунь. Я уже говорила: жила таи в крайней хате. Согнали нас в сарай моей хозяйки. В избе немцы. На дворе, где мы рубили дрова, валялись коровьи ноги, кости. В сарае — солома, мы растрясли ее, сели кто где. В дверях часовой. А моя Верка так плачет, спасу нет. Я качаю ее и сама плачу. Немец приоткрыл дверь, спрашивает: чего она? Я молчу, а женщины показывают — ам-ам, есть хочет. Вскоре часовой сменился. Вечерело. Замерзли мы, дрожим от холода. Потом открываются двери, приносит тот часовой в котелке горохового супу и подает мне… Женщины говорят: спроси, что с нами будет. Я спросила, немец ответил: погонят дальше, а что там будет, он не знает. Верка моя супу не ела, взяла в рот и выплюнула. Отдала я суп другим детям.
Потом заходит худощавый, как дятел, немец с палкой в руках, награды, кресты на кителе, и на ломаном русском приказывает всем встать. «Вы есть руски женщин и дети. Мы вас не трогайт. Вы пойдете в дома жить. Но после шести вечера не выходить улица». И по очереди стал допрашивать: «Где твой муж? Где твой отец?» — у детей спрашивал. Мы подучили малых: говорите — умер, погиб. Марьиному малышу показал офицер шоколадку и спрашивает: «Где ест твой папка?» Мальчик: «Не знаю, что он ест. Он погиб». Офицер спрятал шоколадку и спрашивает у меня — а я была самая молодая: «Где твой муж? Партизан? Комиссар? Я тебя растреляйт…» А я так измучилась. Думаю, здесь хоть знакомые люди, будут знать, как погибла. Стреляй, говорю, только разом с дитем. Прижала Верку, а она кугакает во весь голос. Немец палкой тычет: «Фрау комисар! Растреляйт ее!» — и достает пистолет.
Другие немцы стоят, молча наблюдают. А мне подкатило что-то под сердце, никакого страху нет. «Стреляй, выродок!» — и смотрю ему в глаза. Незнакомая старуха подошла ко мне, проси, говорит. Может, отпустит, помилует. А я будто окаменела. Бабуся в ноги ему: «Паночек. У нее нема мужа. Погиб. Она одинокая, сиротка». Многие знали, что мой Петрок в партизанах. Но никто не выдал. Молодой немец говорит офицеру, что я могу по-немецки. Тогда он спрашивает: «какое твое последнее желание?» Я отвечаю. Чтобы русский солдат расстрелял твою семью. Сначала по-русски, потом на грубом немецком. Ну вот и все, думаю, это последнее, что вижу на белом свете, и Верку прижимаю к себе. «Ви думай, это возможно? — офицер долго смотрел на меня. — Ви есть храбрый женщин. И еще отчень молодой. Сегодня я вам дарью жизнь».
Разошлись по хатам. Окна везде повыбиты, ветер гуляет. Поселились в одной избе три семьи. Нашли в погребе немного свеклы, хлопчик Марьин притащил коровью ногу с того двора, где немцы стояли. Варили ту ногу пять дней. На шестой уже не было никакого навару. Женщин гоняли на работу. Вырубали по приказу немцев кусты у дороги, жгли их… Я не ходила, дитя не было на кого оставить. Как-то в воскресенье одна женщина дала мне щепотку пшена. Взялась я варить кашу в кружке. Часов около десяти вбегает немец: все на работу, сбор в конце деревни, вечером все вернетесь, детей оставляйте. Мы попросили женщину из соседней избы — у нее были ноги отморожены — чтоб присмотрела наших детей. С нами жила Валя с тремя детьми: мальчики десяти и семи лет и девочка лет четырёх. Вышли мы, а моя Верка и зашлась плачем. Вернулась, взяла ее.
Собрали нас всех. Переводчик и говорит: вы пойдете на работу, вечером вернетесь, детей не берите. Я спряталась среди женщин с Веркой. Ну, погнали нас. Немцы на конях, а мы пешком. Гонят и гонят. И все уже поняли, что не на работу. Как заголосили женщины, которые оставили детей, и назад бежать. А немцы их- нагайками. Я иду, Верку на руках несу. Откуда сила бралась, не знаю. Кашу несу в кружке. Даю недоваренную Верке…