Александр Ливергант - Фицджеральд
Джон Пил Бишоп принес пользу не только Фицджеральду, которому он привил вкус к серьезной литературе, но и его биографам. В высказываниях Бишопа о Фицджеральде — студенте и литературном дебютанте, нет откровений, ярких, запоминающихся умозаключений; встречаются общие места и даже заемные мысли. За три года до смерти Фицджеральда Бишоп, вслед за Хемингуэем, в статье в «Виргиния коутерли» повторяет ставшую уже избитой мысль о том, что Скотт был «пленником мира очень богатых людей». Есть вместе с тем в воспоминаниях Бишопа наблюдения тонкие и здравые. «Ему было 17, а он уже тогда собирался стать гением… словоохотливый молодой человек… из стен Принстона он вышел без диплома и без особых знаний. Зато уносил материал для двух романов»[31]. Всё так и есть: и словоохотлив, и собирался стать гением, и «особых знаний» за время обучения в Принстоне не приобрел. Да и материала из своей «alma mater» вынес немало — и не для двух романов, а для всего, по существу, что ему предстояло написать.
2Ничуть не менее эрудированный и высоколобый, Эдмунд Уилсон приобрел в Принстоне репутацию затворника, чудака, сумасброда, «серьезного молодого человека», как выразился декан Гаусс. Будешь тут затворником, если считаешь себя самым умным и образованным, самым интеллектуально зрелым и литературно подкованным; если единственный во всем университете интересный собеседник — это ты сам. У этого высокомерного чудака с закрепившейся с детства кличкой Кролик, одевавшегося так, будто ему не 18 лет, а все 80, эдакого человека в футляре, напрочь отсутствовало чувство меры. Не желая считаться с тем, что его теории студентам интересны не слишком, Кролик мог подолгу, с увлечением рассуждать на отвлеченные темы — не о бейсболе же, в самом деле, разговаривать? Контакта с сокурсниками у него не было никакого. Они со своими «низменными» увлечениями (футбол, пиво, флирт) и бездельничаньем были смешны ему. Он со своей любовью к философии, литературе, своими отвлеченными рассуждениями смешон и малопонятен им. Кролик разбирался в книгах лучше, чем в людях, он замкнулся в своей башне из слоновой кости и целиком отдался литературному труду. Не брезговал, как мы знаем, и легковесными жанрами, превозмогая «желчность и цинизм».
С одним соучеником он, однако, сошелся, хотя по-настоящему дружеских отношений, что связывали Фицджеральда и Бишопа, у Скотта с Кроликом никогда не было; Уилсон был не из тех, кто с готовностью раскрывает дружеские объятия — слишком был увлечен собой, погружен в работу. Рассудительному, рациональному педанту Уилсону, человеку рассеянному, отрешенному, понравился тем не менее «собиравшийся стать гением» романтик и идеалист из провинциального Сент-Пола. «Лед и пламень» ведь часто сходятся, сблизились и Фицджеральд с Уилсоном, тем более что одно время оба жили в студенческом общежитии Холдер-Корт. «Был бледен, светлоглаз, желтоволос, тот взгляд, что смотрит в душу…» — так опишет Уилсон их первую встречу в поэтическом «Посвящении», которое в 1945 году предпошлет составленному им посмертному сборнику автобиографических эссе, записных книжек и писем Фицджеральда. С поэтическим образом, набросанным Бишопом, — как видим, мало общего.
Уилсон, как и Бишоп, писал в «Литературный журнал Нассау», и не только писал; формировал портфель журнала, тщательно редактировал поступающие рукописи, большей частью по-студенчески несовершенные. И приохотил к сотрудничеству с «Нассау» приглянувшегося ему «жизнерадостного, словоохотливого, цветущего блондина», из которого, как ему показалось, может выйти толк, хотя стиль его приходилось, как однажды выразился Уилсон, «причесывать» («had to be trimmed»). Поначалу, правда, словоохотливый блондин — скорее всего, из чувства противоречия — относился к «Нассау» довольно пренебрежительно: называл авторов журнала «горсткой чудаков, готовых ради появления в печати прочитывать или выслушивать скучнейшие рукописи друг друга». Подобного рода обсуждения и впрямь выглядели порой довольно нелепо, и особенно это касалось Кролика. Обычно спокойный, сдержанный, застегнутый на все пуговицы, он, стоило кому-то осмелиться вступить с ним в спор, бледнел, повышал голос, моргал, начинал заикаться — «выходил из берегов». Как и почти всякий низкорослый, субтильный молодой человек, он страдал манией величия и шуток на свой счет не терпел, воспринимал их всерьез. Когда же, презрев советом Бишопа «не высовываться», катил по университетскому городку на английском велосипеде, гордо откинув назад большую голову с развевающимися на ветру светло-каштановыми волосами и поправляя сбившийся набок ярко-оранжевый галстук, — то зрелище являл пресмешное. Тем более что сам в отношении к себе был, как говорят англичане, «dead serious»[32], всегда убежден в своей правоте. И в Принстоне, и потом, в Нью-Йорке, начинающим репортером, жившим не где-нибудь, а в богемном Гринвич-Виллидж, и в дальнейшем, в роли видного критика, законодателя литературной моды, рецензента авторитетного «Нью рипаблик», — знал себе цену. «Я увидел его, быстро шагавшего в толпе в темно-коричневом плаще поверх неизменного бежевого пиджака, — вспоминал Фицджеральд. — Шествовал он уверенно, был погружен в свои мысли, глядел прямо перед собой. Было совершенно ясно, что нынешнее положение дел вполне его устраивало…»[33] И эта уверенность в себе, ощущение покоя, благополучия, устроенности передавались и посетителям его нью-йоркского дома. «Его квартира показалась мне средоточием всего того, что я так любил в Принстоне, — вспоминал потом Фицджеральд. — Мягкие звуки гобоя смешивались со звуками улицы, с трудом пробивавшимися сквозь мощные баррикады книг». Верно, со стороны Уилсон мог быть смешон, когда он «вещал» на студенческих литературных сходках или когда, очень приблизительно зная русский язык, вступал с самим Набоковым в ожесточенный спор относительно русской просодии, но, повторимся, «положение вполне его устраивало». Человек разносторонне одаренный (журналист, критик, редактор, прозаик, поэт), с высокой — чтобы не сказать завышенной — самооценкой, он никогда не ставил под сомнение правильность своих суждений и избранного пути, право судить других.
Влияние Уилсона на Фицджеральда было не только очень значительным, но и стойким: в разные годы на Скотта оказывали воздействие и Хемингуэй, и Ринг Ларднер, и Максуэлл Перкинс, и Генри Луис Менкен[34], и Джералд Мэрфи, но Уилсон всю жизнь оставался для него непререкаемым авторитетом, образцом. Влияние, которое Уилсон оказывал, было не только книжно-литературным («Уилсон был моей литературной совестью»), как воздействие Бишопа, но и человеческим. Такой вот парадокс: по-человечески Бишоп был Фицджеральду ближе Уилсона, но никогда бы Скотт не сказал про Бишопа то, что однажды заметил про Уилсона: «Это человек, распоряжавшийся моими отношениями с другими людьми».