Рудольф Баландин - Дали
Дитя-король обернулся анархистом. «Наперекор всему и всем!» стало моим девизом и руководством к действию. В детстве я всегда поступал не так, как все, но не задумывался над этим. Теперь же я осознал исключительность своего поведения и стал нарочно поступать против всех ожиданий. Стоило кому-нибудь сказать: «Черное!», как я парировал: «Белое!» Стоило кому-нибудь приподнять приветственно шляпу, и я не упускал случая публично плюнуть и выругаться. Я ощущал себя настолько другим, что всякое случайное совпадение моих действий с чьими-то повергало меня в транс — я мог разрыдаться от ярости. Я не такой, как все! Я — другой, чего бы это мне ни стоило, я не похож ни на кого и ни в чем! Я — один-единственный! Слышите — один!
Знамя с этим девизом развевалось над неприступной сторожевой башней, воздвигнутой моей юностью. Эта крепостная стена и доныне — до старости — хранит в неприкосновенности кровоточащие рубежи моего одиночества».
Он был бунтарем. Но, в отличие от революционеров социальных, оставался бунтарем-одиночкой. Искусствоведы и писатели, завороженные теоретическими фантазиями Зигмунда Фрейда, приписывают Дали психологические комплексы и верят в его параноидальный бред. На мой взгляд, все было проще, реальнее и нормальнее. Как всякий талантливый человек, он боролся за свою индивидуальность в очередном переходном возрасте, прощаясь с детством.
Учеба на вечерних курсах школы рисования открыла Сальвадору направление творческих порывов, проявлений бурного темперамента и укрепления веры в себя. Не менее важно то, что преподаватели ввели его в мир изобразительного искусства. Он смог оценить величие старых мастеров и меру своего неумения рисовать.
Тогда же у него появились друзья, с которыми он организовал рукописный журнал «Студиум», состоящий из четырех разделов: история Каталонии, поэзия, наука и «Великие живописцы», который вел Сальвадор. Ему исполнилось 15 лет, но к искусству он относился с полной серьезностью и, судя по всему, твердо решил стать художником.
Он продолжал отстаивать свою непохожесть от всех прочих самым примитивным способом: внешним видом (как некогда говорили — мелким пижонством). Но в отличие от тех, которых в СССР называли стилягами, он не подражал какой-либо заморской моде, а старался демонстрировать свою принадлежность к художникам: отращивал волосы, повязывал широкий галстук, носил фетровую шляпу с широкими полями.
Но главное, конечно, в другом. Он действительно выделялся из среды сверстников своим упорством в овладении ремеслом рисовальщика и серьезным интересом к истории живописи.
Сам он не дорожил своими очерками, помещенными в «Студиуме». К счастью, их сохранила его сестра Ана Мария. Они демонстрируют, можно сказать, профессиональное отношение к живописи с учетом, конечно, его возраста, а также простой рациональный взгляд на произведение искусства и увлечение импрессионизмом (см. Приложение).
Почему он не счел нужным сохранить эти первые свои литературные работы? По-видимому, из-за проявления в них ученичества. Однако не менее явно показывают они его продуманное отношение к искусству, стремление понять и объяснить особенности старых мастеров.
Позже он резко выступал против «интуитивистов» и абстракционистов, творящих по наитию, выплескивая краски на холст, давая свободу движениям руки, держащей кисть, и т. п. Дали упорно учился и рисовать, и думать. Он видел в великих мастерах не только живописцев, но и мыслителей.
Позже он без ложной скромности признавался: «Особенность моей гениальности состоит в том, что она проистекает от ума». Но только ли у него была такая особенность? Как показывают приведенные выше его юношеские очерки, он рано понял, что всех подлинных великих творцов отличает прежде всего сила разума.
(В эпоху европейского Возрождения многие науки еще не сложились или находились в младенческом состоянии и все выдающиеся художники были исследователями.)
Другая черта его личности проглядывает в очерках: сила впечатлений, полученных в детстве, и верность им на протяжении долгой жизни. Скажем, упомянутую в очерке о Веласкесе картину «Менины» он в 1960 году повторил в собственном варианте, дав ее анализ. Год спустя создал «Твист в мастерской Веласкеса» по тем же мотивам. Копия «Джоконды» Леонардо стояла у него на видном месте, а на одном из автопортретов Дали изобразил себя в ее облике.
Учась у великих мастеров, он старался преодолеть их влияние, так же как стремился противостоять влиянию отца, отстаивая свою личность.
В молодости его удивили и увлекли цветовые поиски и решения импрессионистов. Он счел это направление в живописи новым и оригинальным, еще не зная, что уже появились футуристы, кубисты и прочие авангардисты, расшатывающие напрочь устои классического искусства.
Однако Дали — отдадим ему должное — при всех своих изысках и поисках лишь изредка позволял себе отрицание великого прошлого ради утверждения далеко не великого настоящего. На всю жизнь сохранил он глубочайшее уважение, а то и преклонение перед мастерами былых эпох.
«Только в прошлом, — признавался он, добившись признания и став мировой знаменитостью (отчасти скандально известной), — я вижу гениев, подобных Рафаэлю, — они представляются мне богами… Я знаю, что сделанное мною рядом с ними — крах чистой воды».
Можно считать это кокетством, желанием поразить собеседника своей скромностью на фоне откровенного самовосхваления. Но, по сути, он был прав.
Сторонники новых направлений в искусстве возмутятся: а как же тогда расценивать творения авангардистов, искателей новейших выразительных средств? Разве не произвели революционный переворот в живописи те, кто преодолел окаменелые каноны классицизма? Кому-то могут не нравиться иные течения, школы, стили, но разве не замечательно их многообразие?
Да, безусловно, и поиски, и разнообразие — хорошо. В особенности для самих деятелей искусств. Аналогичным образом ученые проводят бесчисленные эксперименты, ведут наблюдения, добывают факты. Но разве этим исчерпывается суть научного познания? Оно с этого (и не только) лишь начинается. Так, груда строительных материалов еще не является архитектурным сооружением.
Ньютон, приводя в «Математических началах натуральной философии» многочисленные результаты своих и чужих наблюдений, расчетов, делал это только для доказательства своих выводов. Тем-то и отличается наука: она требует убедительных доказательств.
В искусстве — иначе. Зрителя не интересует, на какие ухищрения пошел художник, чтобы написать картину; какие созвучия использовал в своей симфонии композитор; какой словесный запас у поэта. В искусстве доказательством служит завершенное произведение. Оно предстает зрителю, слушателю, читателю подобно греческой богине любви и красоты Афродите из пены, как данность.