Александр Воронский - Гоголь
Степенный, всегда серьезный Яким состоял тогда в должности его камердинера. Гоголь обращался с ним совершенно патриархально, говоря ему иногда: „Я тебе рожу побью“, — что не мешало Якиму постоянно грубить хозяину…
Сохраняя практический оттенок во всех обстоятельствах жизни, Гоголь простер свою предусмотрительность до того, что раз, отъезжая по делам в Москву, сам расчертил пол своей квартиры на клетки, купил красок и, спасая Якима от вредной праздности, заставил его изобразить довольно затейливый паркет на полу во время своего отсутствия»[8].
О практическом направлении таланта Гоголя, соединенном с нежной деликатностью души, писал и Кулиш (I т., стр. 100.) Шенрок тоже отмечает: «Несомненно, что Гоголь — практический человек сильно отличался от Гоголя-идеалиста». (II т., стр. 36.) Но при своей несомненной практичности Гоголь вместе с тем сплошь и рядом обнаруживал и крайнюю беспомощность в житейских делах.
«Патриархальные отношения к Якиму не ограничивались только угрозами побить. Гоголь и бивал своего крепостного слугу. По возвращении из летней поездки в Васильевку, Гоголь жаловался матери: „Яким научился в деревне пьянствовать“. Дальше следует приписка: „Я Якима больно…“ (1832 год, 22 ноября.)» Шенрок из благоговения перед Гоголем опустил главное, что он избил Якима.
Пьянствовал Яким тоже не спроста. Гоголь взял из Васильевки подросток-сестер для обучения в Патриотическом институте. Чтобы иметь при них свою горничную, Якима женили на крепостной девушке Матрене. Про Якима и Матрену Гоголь сочинил потом веселые куплеты. «И с Матреной наш Яким потянулся прямо в Крым».
Все это куда как неприглядно даже и по тому невзыскательному времени!
Анненков рассказывает далее о Гоголе:
«Он надевал обыкновенно ярко-пестрый галстучек, взбивал высоко свой завитый кок, облекался в какой-то белый, чрезвычайно короткий и распашной сюртучок, с высокой талией и буфами на плечах, что делало его действительно похожим на петушка».
Получалась помесь Хлестакова с Чичиковым!
«Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе… Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, все, исполненное силы и блеска, потрясало до глубины сердца».
Отметив, что Гоголь был не лишен примеси суеверия, Анненков продолжает:
«Он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Также мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него)» (стр. 57–59.)
…Следом за первой частью вышла и вторая часть «Вечеров». Успех их был необычайный; многие стремились увидеть Гоголя, послушать его мастерское чтение. Он хвалился матери: «мне любо, когда не я ищу, а моего ищут знакомства».
Летом 1832 года, как уже было помянуто, Гоголь гостил в родной Васильевке. В Петербурге он сильно отощал и побледнел. По дороге сделал остановку в Москве, где познакомился с Аксаковым, Погодиным, артистом Щепкиным, сошелся близко с Максимовичем.
По поводу своего первого знакомства с Гоголем С. Т. Аксаков повествует:
«Наружный вид Гоголя был тогда совершенно другой и невыгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем особую физиономию его лицу: нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство. У меня осталось в памяти, что на нем был пестрый светлый жилет с большой цепочкой… К сожалению, я совершенно не помню моих разговоров с Гоголем, в первое наше свидание: но помню, что я часто заговаривал с ним. Через час он ушел… Константин тоже не помнит своих разговоров с ним… но помнит, что он держал себя неприветливо, небрежно и как-то свысока, чего, разумеется, не было, но могло так показаться. (Почему же „разумеется на было“? — А. В.) Ему не понравились манеры Гоголя, который произвел на всех без исключения невыгодное, несимпатичное впечатление. Через несколько дней, в продолжение которых я уже предупредил Загоскина, что Гоголь хочет с ним познакомится и что я приведу его к нему, явился ко мне довольно рано Николай Васильевич. Я обратился к нему с искренними похвалами его Диканьке: но видно слова мои показались ему обыкновенными комплиментами, и он принял их очень сухо. Вообще в нем было что-то отталкивающее, не допускающее меня до искреннего увлечения и излияния, к которым я способен до излишества. По его просьбе мы скоро пошли пешком к Загоскину. Дорогой он удивил меня тем, что начал жаловаться на свои болезни и сказал даже, что болен неизлечимо. Смотря на него изумленными и недоверчивыми глазами, потому что он казался здоровым, я спросил его: „Да чем же вы больны?“ Он отвечал неопределенно и сказал, что причина болезни его находится в кишках.
Дорогой разговор шел о Загоскине. Гоголь хвалил его за веселость, но сказал, что он не то пишет, что следует, особенно для театра. Я легкомысленно выразил, что у нас писать не о чем, что в свете все так однообразно, гладко, прилично и пусто, что
…Даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой.
Но Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и сказал, что „это неправда, что комизм кроется везде, что живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его“». Рассказав далее о скучном и сером поведении Гоголя у Загоскина, которого он навестил еще однажды при другом приезде в Москву, Аксаков отмечает гоголевский юмор:
«В его шутках было очень много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительную собственность малороссов; передать их невозможно. Впоследствии, бесчисленными опытами убедился я, что повторение гоголевских слов, от которых слушатели валялись со смеху, когда он сам их произносил — не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я или кто-нибудь другой»[9].
В своих письмах, да и во многих воспоминаниях Гоголь встает сплошь и рядом как заурядный миргородский и нежинский «существователь». Но он был также и художник — творец, человек, глубоко переживший все низкое, нелепое, глупое и жалкое. В «Вечерах на хуторе» мы видим победу художника — творца над своей посредственной практичностью и неразборчивым приспособлением к обстоятельствам.