Генри Адамс - Воспитание Генри Адамса
По всем внешним данным такая семья с оравой мятущихся детей, которых родители полностью предоставляли самим себе и вовсе не стремились держать в узде, должна была плохо кончить. У кого бы хватило сил ими управлять? Меньше всего у матери, на которую падало девять десятых семейной ноши, матки этого пчелиного роя, от чьей силы он зависел, но чьи дети, своевольные и самонадеянные, не следовали ни ее, ни чьим-либо иным указаниям, разве только их направляли на путь, по которому они сами рвались идти. Отец и мать оказались одинаково беспомощными. В то время в многодетной семье редко обходилось без урода, хотя бы одного, но молодое поколение Адамсов избежало общей участи: все дети выросли достойными гражданами. Однако, оглядываясь назад, Генри, подобно человеку, спасшемуся от неминуемой беды, считал это чудом. Факт этот говорил, пожалуй, о том, что дети Адамсов рождались, как птенцы, с природным чувством равновесия. В Новой Англии влияние семьи еще никого не спасало от гибели — напротив, не раз ей содействовало; влияния же извне калечили даже больше. Иногда вывозила школа, но исключительно потому, что оказывала обратное действие. Острая неприязнь детей к школе сказывалась положительно. Их страстная ненависть к школьной системе ценностей была сама по себе системой. Тем не менее тогдашняя школа пользовалась в обществе хорошей репутацией, Генри не на что было жаловаться. Да он и не жаловался. Он ненавидел школу, потому что там его, затерянного в толпе других мальчиков, принуждали зубрить тьму вещей, которые нисколько его не интересовали. Запоминал он медленно, с мучительными усилиями. К тому же сознание, что его память должна оспаривать школьные призы у более сильных запоминающих машин, угнетало его: ему беспрерывно доказывали не только, что у него слабая память, но и что ему недостает ума. Он же считал, что наделен исправным мыслительным механизмом, работающим как надо, когда его не ограничивают во времени, и плохо, когда его торопят. Учителя всегда ограничивали его во времени.
Мальчик испытывал отвращение к школе во всех ее проявлениях, с годами это чувство только усилилось. Время, проведенное в школе — от десяти до шестнадцати, — он считал потраченным впустую. Возможно, его потребности были исключительными, но вся его жизнь была исключительной. Жизнь каждого человека между 1850 и 1900 годами была исключительной. Для успеха в том, чем ему пришлось заниматься в дальнейшем, требовалось, как выяснилось много позже, свободно владеть четырьмя орудиями: математикой, французским, немецким и испанским. Пользуясь ими, он мог в кратчайший срок освоить любую специальную область знаний и чувствовать себя как дома в любом обществе. За шесть месяцев осмысленной работы он с помощью современных языков выучил латынь и греческий лучше, чем за шесть лет, потраченных на их изучение в школе. Четыре упомянутых орудия были необходимы для его успеха в жизни, но, вступая в нее, он не умел с ними управляться.
Таким образом, с первых шагов по жизни он был обречен на более или менее сокрушительный провал, как и его товарищи, которых ожидала такая же участь. По правде говоря, если бы отец оставил его дома и сам ежедневно обучал по полчаса, он сделал бы для сына несравненно больше, чем школа для всех своих учеников. Разумеется, те, кто заканчивал школу или учился в ней, смотрели сверху вниз на получивших домашнее образование и даже гордились своим невежеством. Но в шестьдесят лет человеку виднее, что ему требовалось в жизни, а по мнению Генри Адамса, школа ему не дала ничего.
Школа, как правило, мало чем радовала. Общение со своими сверстниками тоже особой пользы не приносило. По части здорового времяпрепровождения для мальчиков и мужчин тогдашний Бостон располагал скудными возможностями. Бары и биллиардные посещались куда чаще, чем об этом сообщалось родителям. Мальчики, как правило, катались на коньках, плавали в море, обучались танцам; они немного умели играть в бейсбол, футбол и хоккей; более или менее управлялись с парусом, ходили изредка стрелять куликов и залетных уток; кое-кто разбирался в естественной истории, да и то лишь те, кто был родом из Конкорда; никто не совершал прогулок верхом, а об охоте с собаками даже понятия не имели. Спортом никто не увлекался, о таком времяпрепровождении не было и речи. Состязания в гребле начали проводиться с 1850 года. Скачки ограничивались рысистыми испытаниями. Из развлечений самым веселым и популярным по-прежнему оставалось катание на салазках. Ни одно из этих занятий не могло научить ничему, что пригодилось бы Генри в дальнейшей жизни. Как и в восемнадцатом веке, источником знаний оставались книги, и по мере того как книги Теккерея, Диккенса, Бульвера,[93] Теннисона, Маколея, Карлейля выходили в свет, они тотчас заглатывались жадными читателями. Но если говорить о счастливых часах, то счастливейшими были те, что выпадали летом, когда, лежа на отдававших плесенью кипах протоколов конгресса в старом доме Куинси, Генри зачитывался «Квентином Дорвардом», «Айвенго», «Талисманом»[94] или когда в перерывах совершал набеги на фруктовые сады за персиками и грушами. Главное из того, что он выучил, он выучил именно тогда.
3. ВАШИНГТОН (1850–1854)
Воспитание на Маунт-Вернон-стрит, если отвлечься от политики, было хорошо уже тем, что не лишало мальчишеский ум природной гибкости, возможности изменяться вместе с миром, и пусть там ничему не учили, то малое, чему научили, не пришлось переучивать. Наружная оболочка приняла бы любую форму, какую выкроило из нее воспитание, но Бостон с удивительной прозорливостью отказался от старых лекал. Какого рода трафаретами пользовались в других местах, бостонцы не знали и за неимением собственных избежали большого зла, не применяя чужие, и это касалось не только школы, но и общества в целом. Бостон не прививал навыков, которые пригодились бы за его пределами. Кто только нынче не смеется над дурным вкусом королевы Виктории[95] и Луи-Филиппа — общества сороковых годов. Но ведь этот вкус лишь отражал время застоя между отливом и приливом, который вот-вот должен был начаться. Бостон оставался самим собою, не принадлежа никому, даже самой Америке. Бостонские мальчики и девочки, росшие вне аристократических, промышленных и бюрократических кругов, были почти так же лишены внешней формы, как и их английские ровесники, с тою разницей, что у юных бостонцев было меньше возможностей обрести ее с годами. Роль женщины сводилась до минимума. Лет с семи мальчик почти всегда был влюблен в одну из своих сверстниц — чаще всего в одну и ту же, которая ничему не могла его научить, как и у него научиться, разве что развязным провинциальным манерам, а с годами, поженившись, они рожали детей, и те повторяли их путь. Мысль о том, что юноша может искать любви замужней женщины или пытаться обрести более утонченные манеры, чтобы войти в общество тридцатилетних, вряд ли могла даже появиться в уме молодого человека, и если бы возникла, повергла бы его родителей в ужас. У женщины мальчик учился только домашним добродетелям. Ему и в голову не могло прийти, что женщина способна дать ему больше. Пожалуй, примитивнее отношения не могли сложиться даже в раю.