Анатолий Мариенгоф - Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги
– Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых.
– А!..
Но было уже поздно: перед моим лбом так бабахнула входная дверь, что все шесть винтов английского замка вылезли из своих нор.
23
В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа Политехнического музея, Колонного зала, литературных кафе и клубов.
Еще до эпатажа имажинистов, во времена «Инонии» и «Преображения» печать бросила в него этим словом, потом прицепилась к нему, как к кличке, и стала повторять и вдалбливать с удивительной методичностью.
Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя «хулиганом» в поэзии и в жизни.
Я помню критическую заметку, послужившую толчком для написания стихотворения «Дождик мокрыми метлами чистит», в котором он впервые в стихотворной форме воскликнул:
Плюйся, ветер, охапками листьев, —
Я такой же, как ты, хулиган.
Есенин читал эту вещь с огромным успехом. Когда выходил на эстраду, толпа орала:
– «Хулигана»!
Тогда совершенно трезво и холодно он решил, что это его дорога, его «рубашка».
Есенин вязал в один веник свои поэтические прутья и прутья быта. Он говорил:
– Такая метла здоровше.
И расчищал ею путь к славе.
Я не знаю, что чаще Есенин претворял: жизнь в стихи или стихи в жизнь.
Маска для него становилась лицом и лицо маской.
Вскоре появилась поэма «Исповедь хулигана», за нею книга того же названия, потом – «Москва кабацкая», «Любовь хулигана» и т. д., и т. д. во всевозможных вариациях и на бесчисленное число ладов.
Так Петр сделал Иисуса – Христом.
В окрестностях Кесарии Филипповой Иисус спросил учеников:
– За кого почитают меня люди?
Они заговорили о слухах, распространявшихся в галилейской стране: одни считали его воскресшим Иоанном Крестителем, другие – Илией, третьи – Иеремией или иным из воскресших пророков.
Иисус задал ученикам вопрос:
– А вы за кого меня почитаете? Петр ответил:
– Ты Христос.
И Иисус впервые не отверг этого наименования.
Убежденность простодушных учеников, на которых не раз сетовал Иисус за малую просвещенность, утвердила Иисуса в решении пронести себя как Христа.
Когда Есенин как-то грубо, в сердцах оттолкнул прижавшуюся к нему Изадору Дункан, она восторженно воскликнула:
– Ruska lubov!
Есенин, хитро пожевав бровями свои серые глазные яблоки, сразу хорошо понял – в чем была для Дункан лакомость его чувства.
Невероятнейшая чепуха, что искусство облагораживает душу.
Сыно-и женоубийца Ирод – правитель Иудеи и ученик по эллинской литературе Николая Дамасского – одна из самых жестокосердых фигур, которые только знает человечество. Однако архитектурные памятники Библоса, Баритоса, Триполиса, Птолемаиды, Дамаска и даже Афин и Спарты служили свидетелями его любви к красоте. Он украшал языческие храмы скульптурой. Выстроенные при Ироде Аскалонские фонтаны, бани и Антиохийские портики, шедшие вдоль всей главной улицы, приводили в восхищение. Ему обязан Иерусалим театром и гипподромом. Он вызвал неудовольствие Рима тем, что сделал Иудею спутником императорского солнца.
Ни в одних есенинских стихах не было столько лирического тепла, грусти и боли, как в тех, которые он писал в последние годы, годы сердечного распада и ожесточенности.
Как-то, не дочитав стихотворения, он схватил со стола тяжелую пивную кружку и опустил ее на голову Ивана Приблудного – своего верного Лепорелло. Повод был настолько мал, что даже не остался в памяти. Обливающегося кровью Приблудного увезли в больницу.
У кого-то вырвалось:
– А вдруг умрет?
Не поморщив носа, Есенин сказал:
– Меньше будет одной собакой!
24
Собственно говоря, зазря выдавали нам дивиденд наши компаньоны по книжной лавке.
Давид Самойлович Айзенштат – голова, сердце и золотые руки «предприятия» – рассерженно обращался к Есенину:
– Уж лучше, Сергей Александрович, совсем не заниматься с покупателем, чем так заниматься, как вы или Анатолий Борисович.
– Простите, Давид Самойлович, – душа взбурлила.
А дело заключалось в следующем: зайдет в лавку человек и спросит:
– Есть у вас Маяковского «Облако в штанах»?
Тогда отходил Есенин шага на два назад, узил в щелочки глаза и презрительно обмерял ими, как аршином, покупателя:
– А не прикажете ли, милостивый государь, отпустить вам Надсона?.. Роскошное имеется у нас издание в парчовом переплете и с золотым обрезом.
Покупатель обижался:
– Почему ж, товарищ, Надсона?
– А потому, что я так соображаю: одна дрянь!.. От замены того этим ни прибыли, ни убытку в достоинствах поэтических… переплетен, же у господина Надсона несравненно лучше.
Налившись румянцем, как анисовое яблоко, выкатывался покупатель из лавки.
Удовлетворенный Есенин, повернувшись носом к книжным полкам, вытаскивал из ряда поаппетитнее книгу, нежно постукивал двумя пальцами по корешку и отворачивал последнюю страницу:
– Триста двадцать.
Долго потом шевелил губой, что-то в уме прикидывая, и, расплывшись в улыбку, объявлял со счастливыми глазами:
– Если, значит, всю мою лирику в одну такую собрать, пожалуй что, на триста двадцать потяну.
– Что!
– Ну, на сто шестьдесят.
В цифрах Есенин был на прыжки горазд и легко уступчив. Говоря как-то о своих сердечных победах, махнул:
– А ведь у меня, Анатолий, женщин было тысячи три.
– Вятка, не бреши.
– Ну, триста. – Ого!
– Ну, тридцать.
– Вот это дело.
Вторым нашим компаньоном по лавке был Александр Мелентьевич Кожебаткин – человек, карандашом нарисованный остро отточенным и своего цвета.
В декадентские годы работал он в издательстве «Мусагет», потом завел собственную «Альциону», коллекционировал поэтов пушкинской поры и, вразрез всем библиофилам мира, зачастую читал не только заглавный лист книги и любил не одну лишь старенькую виньетку, вековой запах книжной пыли и сентябрьскую желтизну бумаги, но и самого старого автора.
Мелентьич приходил в лавку, вытаскивал из лысого портфеля бутылку красного вина и, оставив Досю (Давида Самойловича) разрываться с покупателями, распивал с нами вино в задней комнате.
После второго стакана цитирует какую-нибудь строку из Пушкина, Дельвига или Баратынского:
– Откуда сие, господа поэты?
Есенин глубокомысленно погружается в догадку:
– Из Кусикова!..
Мелентьич удовлетворен. Остаток вина разлит по стаканам.
Он произносит торжественно:
– Мы лени-и-вы и нелюбопы-ы-ытны!
Больше всего в жизни Кожебаткин не любил менять носки. Когда он приходил в лавку мрачным и не спрашивал нас: «Откуда сие, господа поэты?» – мы уже знали, что дома по этому поводу он дал баталию.