Даниил Данин - Нильс Бор
…Он готовился к магистерскому экзамену на острове Фюн, в тихом Виссенбьерге, в доме местного священника, чей сын — молодой физиолог Хольгер Мельгор — был в Копенгагене ассистентом его отца. Надолго, чуть не на полгода, поселился Нильс в обители виссенбьергского викария. И увидел, что это хорошо.
В начале марта 1909 года он написал Харальду:
«В моей здешней жизни все прекрасно во всех отношениях».
…На его столе громоздились труды по электронной теории Лоренца, и он признавался: «Я сейчас в полном восторге от нее».
…Профессор Кристиансен доверил ему манускрипт своего будущего учебника физики. «Я наслаждаюсь им».
…Ему попали в руки «Этапы жизненного пути» Серена Кьеркегора. «Не верю, что можно было бы легко найти что-нибудь лучшее… Я даже думаю, что это одна из самых восхитительных книг, какие мне доводилось читать когда-нибудь».
…Почта регулярно доставляла письма от брата, и каждое было для него вдохновляющим напоминанием об их нерушимой дружбе.
«Я полон радостного ожидания той поры, когда мы сможем многое делать совместно, и надеюсь, что нам обоим это будет доставлять массу удовольствия».
Радостное ожидание… Масса удовольствия…
Вся жизнь была непрерывной цепью неудержимых приступов молодости. Его переполняли надежды. И в предчувствиях не слышалось никаких тревог. Даже туманно-странная философия Кьеркегора — «поэта-мыслителя особого рода», как называл себя этот несчастливый гений, освобождалась для двадцатичетырехлетнего Бора от своего безутешного отчаяния. Она оборачивалась к нему только влекущей своей человечностью — несеверной страстностью и возвышением духовного начала в грешном мыслящем существе. И хотя все в юном Боре чуждалось христианской мистики Кьеркегора, ему становилось настоятельно необходимо поскорее приобщить и Харальда к кьеркегоровской поэзии. И однажды старики Мельгоры могли наблюдать, как он, обычно немного медлительный, выскочил из дома с маленькой книгой в руках и поспешно зашагал по направлению к почте.
Переписка с Харальдом — это было, пожалуй, лучшее, чем вознаграждали его те месяцы на острове Фюн за вынужденное уединение.
Они переписывались впервые, потому что впервые разлучились на долгий срок. (Не считать же недавней поездки Харальда в Англию на Олимпийские игры 1908 года.) Для обоих наступила разлука в квадрате: оба уехали из Копенгагена.
Нильс уехал первым. И уже в доме священника Мельгора он узнал, что в марте брат без труда стал магистром, а в апреле отправился совершенствоваться за границу. На Харальдовых конвертах и открытках появились немецкие марки со штемпелем достославного города математиков — Геттингена.
Там в конце апреля, еще не успев приобрести новых друзей, одиноко встретил Харальд свое двадцатидвухлетие. И лучшим противоядием против чувства заброшенности было для него письмо из захолустного Виссенбьерга. Оно явственно донесло голос Нильса:
«Тысяча поздравлений!.. Я буду так рад за тебя, если в Геттингене ты действительно сможешь развиваться как математик, наделенный индивидуальностью, и вообще сумеешь расти как личность…»
И Нильс, в свой черед, избавлялся от чувства заброшенности, когда долетал из Геттингена голос брата:
«Вот вернусь домой, передохну немного и с удовольствием покопаюсь в математической физике, чтобы оказаться способным следить за ходом твоей мысли, особенно во всем, что касается этих крошечных электронов».
Они, не скупясь, сообщали друг другу о своих занятиях и планах. Только Харальду даже длинные письма не стоили никаких усилий, а Нильсу даже короткие давались с трудом… Сохранился рассказ Харальда о том, как он увидел на письменном столе брата давно оконченное, но не отправленное письмо и спросил, отчего же тот медлит с отправкой? «Да что ты!» — услышал он в ответ. — Это же всего лишь один из первых набросков черновика!..» Харальд иногда в конце письма щадил Нильса: «Вообще говоря, ты можешь мне и не отвечать».
Но в том-то все и дело было, что Нильс не мог не отвечать ему! Как впоследствии не мог не писать длинных писем Маргарет Норлунд, сначала — невесте, потом — жене. Ему нужно было выговариваться — слышать эхо собственных раздумий в родственной душе. Он всегда искал понимания. И черновики его писем бывали того же происхождения, что варианты настоящей прозы: дабы высказаться, надо выразиться. А это требовало разведки словом.
Менее всего их письма походили на обмен домашней информацией. Они размышляли вслух — друг для друга. И всегда доверительно. Даже когда расходились во вкусах и мнениях.
Однажды пришло письмо от Харальда, полное несогласия с Нильсовой оценкой Кьеркегора. Харальд прямо признавался, что даже не стал утруждаться чтением «Этапов». Полистал и понял — это не для него. Он готов был отдать должное «надменному таланту» (каков эпитет!) автора, но и не более того. Он предпочитал бесспорные ценности — сказки Гофмана и прозу Гете.
Впервые они так разошлись во мнениях.
Нильс тоже любил бесспорные ценности: он многое знал наизусть из Гете и Шиллера, уже успел полюбить исландские саги и сказки Индии, романы Теккерея и Диккенса. Но бесспорное он не предпочитал спорному. Хотя Кьеркегор, чья жизнь прошла в первой половине XIX века (1813-1855), давно числился классиком датской литературы и философии, бесспорным в нем было только это: причисленность к классике. Называли его датским Достоевским и датским Ницше. Одни видели в нем пророка, другие — безумца. Он был демонстративно антинаучен:
«Гений, по существу своему, бессознателен — он не представляет доводов».
И право же, тот, кто захотел бы нарочно столкнуть молодого Нильса Бора с чем-нибудь замысловато-туманным и причудливо-вдохновенным, не мог бы сделать более точного выбора:
«…Видишь, как немеет язык и мысли путаются; ибо кто счастливейший, кроме несчастнейшего, и кто несчастнейший, как не счастливейший, и что такое жизнь, как не безумие, и вера, как не сумасшествие, и надежда — как не отсрочка удара на плахе, и любовь — как не уксус для раны».
Это была стихия размышлений, прямо противостоявшая той, в какую погружен был без пяти минут магистр, писавший диссертацию по физике. Но чем-то его покорила эта напряженная неожиданность мысли, эта диалектика без достаточной логики, это превращение чувств в философские доводы. А иногда заставляли о многом задуматься точность и горечь его парадоксов.
«Люди нелепы. Они никогда не пользуются свободой, которая у них есть, но требуют той, которой у них нет; у них есть свобода мысля, они же требуют свободы выражения». Может быть, еще и потому без пяти минут магистр обольстился Кьеркегором, что тот непредвиденно вернул его на финише университета к начальной студенческой поре, когда он, Нильс Бор, отыскивал математическую модель для свободы воли. В противовес естествознанию и всему опыту человечества Кьеркегор настаивал на независимости человеческой личности от истории. Он неистово утверждал полную свободу воли. И требовал от человека безоговорочной ответственности за свое бытие. А кончалось его построение мистическим слиянием достигшего абсолютной свободы человека с неким абсолютным божеством — Вечной Силой, проникающей все и вся. И он словно бы не замечал, как приходил к безвыходному противоречию: логически получалось так, что все исходило от этой абсолютной силы, и свобода воли превращалась в бессмыслицу. Старая проблема и тут упиралась в тупик. Бору, хоть и повзрослевшему на пять лет, снова могла показаться заманчивой надежда решить эту проблему без философии — с помощью математики.