Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве.
VII. Седьмая ипостась моя вытекла из первой, второй и пятой: я музейнишник, руковожу организованным мною же музеем под Новосибирском, где показываю и взрослым, и детишкам, разные чудеса живой Природы, демонстрируемые им самыми необычными способами; один из них — сферорама «Степь реликтовая», выполненная в виде большущего многогранника, приближённого к сфере и расписываемого изнутри так, что зритель оказывается как бы посреди нетронутой ещё западно-сибирской природы; огромная и тяжелейшая работа эта (площадь её «развёртки» — 140 квадратных метров) очень интересна, но последние годы меня одолевает тревога: нужно ли будет это монументальное произведение потомкам и уцелеет ли при разного рода административных идиотствах и вандализмах?
VIII. Ипостась восьмая — вот она, перед читателем: это книгописательство; но мне удалось издать лишь 7 своих книг, список коих приведу в конце этого сочинения; остальные, в том числе и эти «Письма внуку», я оставляю в рукописях и тебе, и в некоих музеях и библиотеках, с наказом о том, чтобы они их сохранили и попытались издать, а больше я надеюсь на тебя, мой дорогой внук.
IX. Девятое моё занятие, казалось бы, отличается от предыдущих — это астрономия, наука о Небе, коим я интересовался самым серьёзным образом ещё в юности, и первые мои научные публикации были не биологические, а астрономические, и эту науку, как ты знаешь, я не оставлял никогда. Умение мастерить — слесарничать, столярничать, токарничать и прочее в ипостаси не включаю, ибо считаю, что это должен уметь каждый, и без этого не будет ничего остального.
X. А вот ипостась десятая родилась изо всех вышеназванных, и более всего она относится к физике, ибо живая Природа дала мне ключик к познанию таких неведомейших тайн Мироздания, что я долго не мог в это поверить; они лежат на стыке основных компонент этого Мироздания, а именно Материи, Пространства, Времени, и таких их производных, как гравитация (притяжение) и Жизнь; об этом будет рассказано в должном месте.
XI. Мистическими же делишками я не занимался, убедившись на многочисленных опытах в том, что это есть мракобесие, рассчитанное на тёмные толпы. Псевдовосточные, то есть якобы индийские, или тибетские, самоуглубления, самоусовершенствования и прочие самонастрои, проповедуемые ныне в России многими свихнувшимися, или корыстными жуликами, я полностью отвергаю как проявления некоего высшего эгоизма; в последнее время я был вынужден отказывать сказанным мракобесам в посещении своего музея и в беседах, а наиболее ретивых приходилось гнать в три шеи с их ослиными шамбалистскими йоговскими книжонками и пустобайной заумью, ибо я, наоборот, проповедую любовь не к себе, а к другим, и призываю не к безделью, именуемому ими праной или нирваной, а к усерднейшему производительному труду, каковой труд наиактивнейше очищает душу от сказанной и всякой иной дури. X.U. Но я опять нарушил хронологию повествования, а потому закончим мой краткий, но уже явно наскучивший читателю перечень моих воплощений, и продолжим путешествие в давно ушедшее прошлое, когда меня, тринадцатилетнего, везут поездом из сурового казахстано-сибирского края в далёкий и неведомый Ташкент, о чём я непременно напишу тебе, мой дорогой внук, и вам, уважаемые читатели, завтра же, в четверг — 1 июля 1993 года.
Письмо тридцать восьмое:
ЛАГЕРНЫЙ ЗОВ
I. Планировал написать тебе сегодня о давнем пути в Ташкент, но снова привиделось мне страшное кошмарное видение, приходящее ночами регулярно, раза два-три в месяц. Будто явились за мною некие в штатском, вынули бумагу, в коей написано, что мол такой-то сякой-то имеет задолженность по лагерной отсидке в четырнадцать лет (ты знаешь, что в сорок седьмом мне давали двадцать, из коих я отсидел шесть, освобожден же по амнистии в пятьдесят третьем по случаю издыхания этого величайшего деспота Сталина, со снятием судимости), и сказанный остаток срока мне надлежит отбыть снова в лагере в связи с тем, что хрущёвская амнистия пятьдесят третьего года некоими новыми властителями отменена как коммунистическая, а стало быть нарушающая демократическую законность; я немедленно должен собраться с вещами и в сопровождении этих двоих следовать для отправки этапом на пересыльные пункты. Зная, что этих, которые за мною пришли, ни в чём мне не убедить, поскольку они — халуйствующие подонки и держиморды, я тем не менее прошу их, умоляю, убеждаю: вот мол у меня остаются недописанные книги, незавершённая сферорама, экологическая школа, музей, любимый внук, которого хотя бы годик дали ещё повоспитывать, — но нет, эти скоты и сатрапы в пиджаках молчат, лишь позвякивает что-то железное в кармане, куда один из них опустил руку — то ли наручники для меня, то ли курок пистолета. Четырнадцать лет — а мне шестьдесят шесть; я считаю в уме, выйду ли живым; нет, не получается, ибо там, в лагерях, тюрьмах, этапах, на пересылках нужно дожить как минимум до восьмидесяти, в то время как мне, с моим ущербным здоровьем, остались лишь какие-то считанные годы или даже месяцы, а значит, умру я за колючей проволокой. Но режим неумолим, закон есть закон; вон и в повестке той обозначено всё четко — и всякие мои данные, и номер дела, и срок, и статья: Указ Президиума Верховного Совета СССР от четвёртого шестого тысяча девятьсот сорок седьмого, статья вторая, часть вторая, — 20 лет лишения свободы плюс пять лет поражения в гражданских правах… Всё верно, и надо идти: ведь наш брат зэка были выпущены тогда, конечно же, не из сострадания, но для коммунистической пропаганды, а теперь с социализмом покончено, и всё нужно ставить на некие свои законные места.
II. Тут придирчивый читатель, знающий хорошо историю, скажет, что автор, мягко говоря, подвирает: Сталин загнулся в марте пятьдесят третьего, Хрущёв же стал генсеком ЦК КПСС аж в сентябре, а по амнистии нашего брата выпустили как раз между двумя этими событиями «холодным летом пятьдесят третьего» — как очень неверно был назван некий фильм, где даровитейший Папанов сыграл последнюю свою роль, — неверно потому, что для миллионов выпущенных на свободу мучеников и для их домочадцев это лето было солнечным и тёплым, а произошла та амнистия при палаче и садисте Берии и при превельможнейших Маленкове и Булганине. Всё так, ибо в стране нашей каждый пробившийся к власти непременно хочет некоей всенародной любви и оваций, и делает какой-либо крупный демонстративный жест, понятный как нашим простолюдинам, так и зарубежным политиканам: узникам — свободу, чем не демократия? Делает каждый из них и другой жест, тоже «на публику», обвиняя во всех бедах (а их, бед, у нас всегда предостаточно) никого иного как своего предшественника, оказывающегося вдруг, к превеликому изумлению публики, недоумком, либо деспотом, либо инвалиднейшим старикашкой, либо сумасбродствующим пустобаем, что в большинстве случаев так и есть. Таковой обычай свойственен только советскому и постсоветскому периодам нашей родины, до революции его не могло и быть, ибо престол наследовался по кровному родству, не позволявшему всенародно поливать грязью своего державного родственника. Но я об амнистии: да, она была объявлена месяца за четыре до воцарения Хрущёва, но вскоре грянул XX съезд КПСС с публичным разоблачением сталинско-бериевских невиданных злодейств, и всё светлое и свободное, что долгое время называли Великой Оттепелью, а теперь забыли начисто, я все-таки связываю с необыкновенной смелостью, честностью и искренним гуманизмом этого полудеревенского партийного мужика, в общем-то, очень славного и человечного, хотя не без причуд и заносов; потому и нашу Великую Амнистию я и зову не бериевской, а хрущёвской. Я лично знаком с его дочерью Радой Никитичной Аджубей, и она помогла мне изрядно, о чём будет сказано в должном месте.