Сергей Капков - Королевы смеха. Жизнь, которой не было?
Любопытно, что национальность Серафимы Германовны Бирман у киноначальства не вызвала сомнений. Говорят, потому что в ее анкете было указано – молдаванка. А, может, у товарища Большакова были личные счеты с Раневской. Эйзенштейн долго не ставил Раневскую в известность о перипетиях борьбы за ее участие в фильме, а когда битва была проиграна, Фаина Георгиевна обиделась. Она много репетировала и была влюблена в эту роль. Есть байка о том, как в коридоре алма-атинской студии, где во время Великой Отечественной войны шли съемки «Ивана Грозного», Раневскую встретила Марина Ладынина и спросила, как работается у Эйзенштейна. Раневская выпалила: «Я у этого черта сниматься не буду ни за что, даже если буду погибать от голода, я лучше начну торговать кожей с собственной задницы!» И уехала в столицу. А в Москве ее уже ждала телеграмма от Эйзенштейна: «Как идет торговля?»
С Серафимой Бирман у Эйзенштейна проблем было не меньше. Противников актрисы оказалось немало даже в числе киногруппы. Например, изумительный оператор Андрей Москвин хватался за голову: Бирман привела его в отчаяние своей непохожестью на ту Старицкую, что представлялась его воображению. И как раз случилось, что первая проба грима окончилась полнейшим провалом. «Вы не царица в парче, а стрекоза в целлофане», – произнес Эйзенштейн без тени юмора.
«Я внутренне заледенела, – рассказывала потом Серафима Германовна в интервью. – Долго молчали. «Сергей Михайлович, мне нельзя провалиться и подвести вас. Я вернусь в Москву…» Он ответил не сразу: «Нет, еще посмотрим…» Придя к себе в комнату, я мертво распростерлась на тахте: мне было все равно. Я не испытывала ни страданий, ни надежд. Но в комнату вошел Василий Васильевич Горюнов – замечательный художник грима. Он взял стул, сел напротив меня, долго смотрел и молчал. «Чего вы так? – сказал он, наконец, глядя с укоризной. – Нельзя так. Пробовать нужно. Искать. Вот завтра выходной, мы и попробуем. Поищем». И случилось чудо. В промерзший павильон собралась абсолютно вся техническая часть группы, и было предпринято все возможное, чтобы найти и снять новый грим Ефросиньи, угаданный Горюновым. А на другой день Сергей Михайлович, держа пачку фотографий, ворвался в мою комнату. Он был в восторге: грим найден!»
В кино Бирман пыталась играть как в театре. Готовилась к съемке сутками, приходила с утра на съемочную площадку, вживалась в образ по Станиславскому. И когда Эйзенштейн заявил, что на его площадке актер должен работать, как электрическая лампочка: повернули включатель – включил эмоцию, выключили – снова в нормальной жизни, – это ее оскорбило. Им было ужасно тяжело друг с другом, они ссорились, ругались, не раз жалели, что работают вместе. Серафиму Германовну коробили выражения «киношников», постоянный мат на площадке. Она очень болезненно реагировала на нарушение правил этикета. А «киношникам» Бирман казалась ужасной ханжой: ни покурить при ней, ни посплетничать, ни выругаться. Она, видите ли, тонкая натура. Она, понимаете ли, «сосредотачивается».
Актер Михаил Названов, игравший в «Иване Грозном» князя Курбского, писал со съемок своей жене Ольге Викланд: «С Бирман я уже несколько раз поцапался. Она ханжит вовсю. То я ногу при ней на стул положил, то я о чем-то постороннем перед съемкой заговорил, а сама сказала, что «сосредотачивается» (снимать ее начали часов через пять, и она успела «рассредоточиться»). Безумно смешное сочетание – она и Эйзен. Ему доложили, что вместо кого-то – дублер, он как рявкнет при ней: «Я не могу больше задницы снимать!» Видела бы ты ее лицо…»
В актерской трактовке образа Ефросиньи Старицкой, несомненно, много спорного. Критики писали об этом и после премьеры, и много позже. Внешность актрисы, рисунок ее движений – порывистых и стремительных – мало отвечают привычным представлениям о русской боярыне XVI века, но и выбор Эйзенштейном актрисы, и ее игра объясняются желанием противопоставить яркой, волевой фигуре Грозного столь же яркую и динамичную фигуру. Бирман играла, не боясь «нажима», с огромной экспрессией. Резкий профиль, широко раскрытые глаза, кривящийся от гнева рот – все это позволило Эйзенштейну и Москвину сделать крупные планы Ефросиньи особенно выразительными. И Бирман, будучи не только актрисой, но и интересным режиссером, понимала замыслы Эйзенштейна и умела их воплотить.
«Мне так хотелось сыграть по-настоящему Ефросинью, жить ее жизнью, жизнью главы рода. Но нельзя играть существительное. Образ находится только тогда, когда определишь его хотения. Все мое внимание было направлено на то, чтобы выполнить требования Сергея Михайловича и Андрея Николаевича… – вспоминала Бирман в книге «Судьбой дарованные встречи». – А их было много, этих требований: и глаза надо держать на определенном уровне, и сохранять ракурс головы, и в длинном одеянии подыматься по лестнице, не разрешая себе хоть на миг глянуть на ступеньки…»
В мемуарах Сергей Эйзенштейн написал, какому разносу подверг художника-гримера Горюнова вместе с Бирман, когда они позволили себе слегка ослабить наклейки «оттяжки» век к вискам в гриме Ефросиньи: «Моральным оправданием этому могли служить кровавые подтеки, до которых были доведены виски Серафимы Германовны в результате многодневной непрерывной съемки. Однако художественно никакие кровавые стигматы актерского подвижничества оправданием служить не могут. Не тот градус воспаленности взора горит из-под иначе спущенных век. «Переделать грим!»»
Сколько было минут отчаяния, неверия в себя, желания все бросить! И сколько было поисков сущности характера Ефросиньи, проникновения во внутренний мир этой «главы рода» и «каменной бабы» по характеристике Эйзенштейна. Бирман не изучала исторические материалы, не пыталась найти объяснение в летописях и трактатах. Ей важно было понять сердцем непомерную гордыню боярыни, ее всепоглощающее стремление стать матерью российского государя. Миг открытия Серафима Германовна описывала так: «Удивительное дело, ведь репетировала я властную женщину, искала «царственность» и «матриархат», а перед тем, как ворваться в собор, все мгновенно перерешилось во мне: я поняла – грешница я, Ефросинья, но кончается хождение мое по темным тропинкам коварства, обмана, предательства, преступления…» Как черная птица, влетает Ефросинья в собор и устремляется к трупу. Крик «умер зверь!» прорезает гулкую пустоту храма. В голосе – освобождение от ужасной долголетней муки, свобода, победа, торжество. Вырастает перед Ефросиньей фигура Ивана. Значит, жив? Значит, все обман? Кто же мертв? Может быть… Страшная догадка замедляет движение – руки ползут к неподвижному телу. Сын! Вопль узнавания – это смерть ее: сама родила, сама убила. И песнь – колыбельная – уже не живым человеком поется: и сына, и себя отпевает покойница. Наконец все сошлось: трагедийная роль нашла свою исполнительницу.