Лев Копелев - Хранить вечно
И в страшную весну 1933 года, когда я видел умиравших от голода, видел женщин и детей, опухших, посиневших, еще дышавших, но уже с погасшими, мертвенно-равнодушными глазами, и трупы, десятки трупов в серяках, в драных кожухах, в стоптанных валенках и постолах… трупы в хатах — на печках, на полу, — во дворах на тающем снегу в старой Водолаге, под мостами в Харькове… Видел и все-таки не сошел с ума, не покончил с собой, не проклял тех, кто обрек на гибель «несознательных» крестьян, не отрекся от тех, кто зимой посылал меня отнимать у них хлеб, а весной уговаривать еле двигающихся, скелетно худых или отечных людей идти в поле, «по-ударному выполнять планы большевистской посевной…»
Нет, не сошел с ума, не убил себя, не проклял и не отрекся… А по-прежнему верил, потому что хотел верить, как издревле верили все, кто были одержимы стремлением служить сверхчеловеческим, надчеловеческим силам и святыням: богам, императорам, государствам, идеалам Добродетели, Свободы, Нации, Расы, Класса, Партии…
Когда их пытаются осуществлять, требуют человеческих жертвоприношений. И фанатические приверженцы самых благородных идеалов, суля вечное счастье потомкам, безжалостно губят современников, даруя райское блаженство мертвым, истребляют, увечат живых, становятся неумолимыми палачами и бессовестными лжецами. А при этом сами себя считают добродетельными и честнейшими подвижниками и убеждены, что злодействуют во имя будущего добра и лгут ради вечных истин.
Und willst du nicht mein Bruder sein,
So schlag ich dir den Schдdel ein…[3]
— поется в ландскнехтских куплетах…
Точь-в-точь так же думали и поступали мы — фанатичные послушники всеспасительных идеалов коммунизма. И когда мы видели, что во имя наших высоких, добрых идей совершаются низменные, жестокие дела, и когда сами в них участвовали, то больше всего боялись растеряться, впасть в сомнение, в ересь, боялись утратить безоглядную веру.
В 1930-м и в 1933-м и тем паче в 1937–1938 годах, мне бывало жутко, наваливалась злая тоска. Но я убеждал себя, как привык и приучился раньше: «ошиблись, перегнули, не учли»… «логика классовой борьбы», «объективная историческая необходимость», «варварские средства борьбы против варварства»…
Понятия добра и зла, человечности и бесчеловечности представлялись нам пустыми абстракциями. И я не задумывался, почему это человечность — абстрактна, а историческая необходимость или классовое сознание — конкретны. Понятия совести, честности, гуманности мы считали идеалистическими предрассудками, интеллигентскими или буржуазными и, тем самым, порочными.
Все это я стал сознавать по-настоящему значительно позже, много лет спустя. Но уже в последние месяцы войны я ощущал это, как неотвратимо нараставшую угрозу. И тогда же впервые начал задумываться и решил, что нам недостает абсолютных, догматически прочных нравственных норм. Релятивистская мораль — дескать, все относительно; все, что полезно нам, — хорошо, а все, что полезно врагу, — плохо, — которую мы исповедуем, называя диалектикой, в конце концов вредит нам же, вредит социализму, воспитывает безнравственных ремесленников смерти. Сегодня они резво убивают врагов — настоящих или мнимых, воображаемых, завтра так же легко будут убивать своих… Когда я говорил об этом, когда спорил, стараясь убедить — нельзя, чтобы наши солдаты убивали и мучили пленных, нельзя грабить польских и немецких крестьян, — я был озабочен прежде всего — если не только — мыслями о нашей стране, о нашем общественном строе. Какими станут потом, после войны эти пареньки, пришедшие на фронт из школы и ничему не учившиеся, кроме как стрелять, окапываться, перебегать и переползать, швырять гранаты? Они привыкли видеть смерть, кровь, жестокость и ежедневно убеждались в том, что газеты, радио, их собственные командиры на митингах рассказывают о войне совсем не то, что они сами видят и испытывают.
Привычка к насилию и ко лжи, недоверие к слову, исходящему сверху, должны были обратиться против нас… Как избежать этого?
Меня исключили из партии и арестовали именно за такие мысли, высказанные вслух; в этом усмотрели «пропаганду буржуазного гуманизма и жалости к врагу». А я злился и недоумевал, почему так неправильно понят, ведь жалею не врагов, а своих. Снова и снова думал об этом в госпитале и в тюрьме… И в тот первый день заключения в кузове машины, мчавшейся к тюрьме, глядя на звездное небо, полукругом обрезанное брезентовым верхом, на силуэты двух конвоиров, я думал все о том же, но уже как о новой жизненной задаче. Нужно разработать систему настоящей марксистской этики. До сих пор было не до этого. — Революция. — Строительство. — Война… Однако после войны нравственное воспитание станет насущной необходимостью. Миллионы людей озверели, развращены и гитлеровщиной, и самой войной, и нашей собственной пропагандой, воинственной, националистической, лживой. Такая пропаганда была необходима накануне и тем более во время войны, в этом я тогда не сомневался, но понимал, что она принесет отравленные плоды…
Часть вторая.
В НАЧАЛЕ БЫЛО…
Глава восьмая.
Миля Забаштанский
С Забаштанским, начальником 7-го отделения Политотдела 50-й армии, я познакомился в мае 1944 года в Рославле — там находился штаб новоформируемого 2-го Белорусского фронта. Мне он с первого же взгляда понравился. Невысокий, коренастый (потом он все жирел и стал туго мятым, почти кубическим толстяком), круглая, крепкая голова на короткой шее, смуглое, широкое лицо, по-ребячьи припухлые щеки, глаза — темные шарики — иногда тусклые, сонные, а иногда блестящие, хитроватые. Говорил он с мягким полтавским акцентом, шутил, играя простачка, но чувствовалось: смекалист, энергичен, упрям. Рассказывая на совещании о своем отделении, он толково, доброжелательно говорил о работниках; не хвастался, но ясно было, что уверен в себе, знает дело и знает, что недаром ест армейский хлеб… В первый же вечер я привел его ночевать в домишко, где жил. До утра мы разговаривали. (Потом на партсобрании и на допросах я услышал некоторые свои рассказы необычайно преображенными.) — Зови меня «Миля» — поп окрестил Минеем, ну придумал же имячко, видно, со зла на батька. Полностью я Миней Демьянович… тут без поллитры не выговоришь… А с детства все зовут Миля… Батько был хлебороб, самый простой бедняк, но у нас на Полтавщине, знаешь, бедняки в общем не голодували, жили не хуже, чем «крепкие середняки» где-нибудь в Средней России. В детстве пас свиней, но школу все же кончил. Был одним из первых комсомольцев. Стал секретарем сельской ячейки. А потом уж так и пошло. Сначала инструктор райкома, потом зав. отделом, одним, другим, а потом и в секретари… В 37-м году, знаешь, как кадры менялись. Стал первым секретарем райкома комсомола, а там членом обкома… С 39-го был секретарем Львовского горкома партии, первым секретарем. Там и войну начинал.