Василий Катанян - Прикосновение к идолам
И так весь вечер.
Как Игорь Моисеев, она брала народную основу танца, характер движений, стиль одежды и — делала искусство. Это фольклор, преображенный мастером. Дилетантство ее возмущало, а псевдоансамбли вызывали презрение. На мякине ее было не провести, и редкий национальный костюм, увиденный по телевизору, она одобряла, ибо досконально знала, где какая бейка должна быть пришита и где бахрома просто недопустима. Она оригинальна и неповторима в своем жанре, ею же созданном — танцевально-певческой миниатюре. Кто еще в нем работает? Никто. Как никто не может повторить Райкина или Рину Зеленую.
С детства она была для меня легендой, знаменитой восточной танцовщицей, экзотической женщиной, далекой от нашей повседневности. А в 1972 году я с нею познакомился и очень ее полюбил. Я снимал в Ташкенте телефильм о знаменитом драматическом актере Алиме Ходжаевом, и на съемке, где участвовала Тамара Артемовна, она пригласила меня в гости. Купил огромный букет роз, иду на встречу то ли с Шехерезадой, то ли с Шемаханской царицей, во всяком случае с женщиной в шароварах и, наверно, со звездой во лбу. В чем-то это так и оказалось, но одновременно я увидел современную живую, веселую, гостеприимную, любезную, элегантную даму. Смеется, угощает чаем с самодельными лепешками, расспрашивает, удивляется: «Зачем вы снимаете Алима, а не меня? Ведь он поражает тусклостью, как другие поражают талантом. У него даже нет врагов — правда, их с успехом заменяют тайно ненавидящие его друзья. И этот театр! Как можно у них что-то смотреть? Там постоянно решают кроссворды, которые все давно решили. И каждый вечер валяют дурака — ведут диалог на узбекском, а для современности вставляют во фразы по-русски «империализм» или «колхоз».
— Но он же играет и в «Маскараде».
— Он очень храбрый, раз выходит Арбениным со своим узбекским лицом. Я испугалась, когда его увидела. Играет он с деревянной непринужденностью, сами увидите.
Я пригорюнился — мне же его снимать!
— Сейчас у него премьера…
— Да, это пьеса о Турсунай, я ее хорошо знала. Мы в двадцатых годах вместе начинали, и ее убил родной брат за то, что она сняла паранджу и вышла на сцену. Он играет брата — вздутая осанка, увесистая страсть, и темно по смыслу.
— Гм… А что с настоящим братом?
— Недавно дали звание Народного артиста.
— Неужели?
— Вот вам и «неужели». Да еще сидит в ложе, смотрит спектакль и говорит: «Это было так, а это не так. Совсем не так».
Она все время исчезает и появляется то в других серьгах, то накинута другая шаль, то косы уложены так, то эдак, а прическу украшают то жемчуга, то розы из моего букета… Весь вечер она разная. Небольшая квартира похожа на гримуборную — всюду висят костюмы, платки, разбросаны туфли и сапожки, высятся горы чемоданов, из которых выглядывают расшитые яркие ткани, на подносах лежат груды бус, серег, браслетов, всевозможных восточных украшений. Все это сверкает и будоражит, а надо всем огромный портрет Тамары Ханум в танце — красивый, веселый, талантливый. Такой написал ее Таир Салахов, такой помнят ее те, кто видел.
Она рассказывает часами, — а она рассказчица блестящая, — о своих и чужих концертах, о сотрудниках, поездках, о костюмах и украшениях, о национальной еде — она массу знает и многое умеет: петь, танцевать, играть на национальных инструментах, готовить, учить танцам и песням, она говорит и поет на многих языках, знает культуру и обычаи всех восточных стран.
Всегда бывает так: пока сидишь у нее, разговариваешь, пьешь чай (она — всегда из стакана с подстаканником, а не из пиалы, как диктует стереотип), Тамара Ханум несколько раз успевает переодеться. Иначе ей неинтересно. Даже когда больна (а ничто человеческое ей не чуждо), то наденет один халат, то другой, то шаль, то укутается платком словно на сцену идти, диковинно завяжет больное горло и неузнаваемо подмажется.
В 1972 году ей было 66 лет, она почти не выступала, но все время рвалась на сцену. Она готова была танцевать где угодно — в школе, на колхозном току, в гостях — под любой аккомпанемент и даже без оного — ее распирала жажда творчества, и она устраивала театр для себя и для окружающих, хотя этих окружающих могло быть всего двое-трое. Однажды мы сидели в гостях у Л. Ю. Брик, которая любила ее и считала талантливейшей женщиной. Вдруг пришел никому не известный семнадцатилетний французский студент. Появился зритель! Тамара Ханум тут же встрепенулась, скрылась в ванной и тут же вышла, преображенная. Соорудив костюм из фуляра, полотенец и салфеток, она спела свою любимую еврейскую песню «Варенички», затем спародировала псевдоцыганок, тряся плечами, поводя очами и ударяя в бубен — коробку из-под торта, — что было очень смешно.
Про какую-то балерину говорили: «Как можно танцевать в 70 лет?!» — и отвечали: «Танцевать можно, смотреть нельзя». Но с Тамарой Ханум было по-другому — ее концерт в день семидесятилетия прошел в Москве с огромным успехом. Опять она завораживала зал, мгновенно преображалась, являясь то в одном, то в другом, пела на всех языках, вертела ослепительные туры и даже маршировала под духовой оркестр в военном мундире — оказывается, у нее звание капитана и полно наград.
Кто-то уговорил ее организовать музей из своих сценических вещей, чтобы еще при жизни она сама могла все объяснить. Я видел Тамару Ханум в окружении будущих экспонатов, это незабываемо. Это сокровища Алладина. Ее костюмы уникальны, а украшения собраны со всего света. Я их могу рассматривать часами и не могу налюбоваться.
Но узбекские власти несколько лет не разрешали открыть музей, хотя все было готово. Почему? «А ты разве не знаешь, что я по национальности армянка? И, наверно, мне придется прийти на вернисаж, надев крышку гроба на голову», — предполагала Тамара Артемовна. К счастью, многолетняя борьба закончилась ее победой, и на доме, где она провела последние годы, наконец появилась надпись «Музей Тамары Ханум». Если будете в Ташкенте, обязательно пойдите.
Нина Берберова, или возвращение из тьмы веков
Все началось в Париже летом 1986 года. Мой знакомый Геннадий Шмаков сказал:
— Я завтра иду к Нине, она остановилась в «Наполеоне». Хочешь пойти со мной?
— Что за Нина?
— Как — что? Берберова!
Я не поверил. И все же! Но на другой день мы пошли не в «Наполеон», а к Бахчиняну, художнику-карикатуристу, эмигранту, где собирались друзья Нины Николаевны. Вскоре мы с нею перешли в соседнюю комнату, где проговорили часа четыре, пока не позвали ужинать. О чем говорили? О советской (тогда еще) литературе; о Татьяне Яковлевой, ее приятельнице; о Триоле и Арагоне, о которых она отзывалась вполне прохладно; о том, как поживает Шкловский и о цензуре; о Валентине Ходасевич, о Ленинграде и еще о чем-то. Она расспрашивала о Зильберштейне и последних стихах Вознесенского. Умная и внимательная, она сразу же меняла разговор, если тема переставала ее интересовать. Ее суждения были убедительны, ничего приблизительного. Живая речь, чистый русский язык, у нас на таком почти никто не говорит, разве что Солженицын. Все, что она рассказывала, было интересно, никаких проходных фраз, тем более литературщины.