Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
При нашем, первом лаготделений находилась не только база всех этих отделений, но и Управление Степлага во главе с полковником Чечевым.
В старой зоне мы грузили из склада в вагон бушлаты (в отличие от телогрейки бушлат чуть длиннее и снабжен матерчатым воротником, одевается зимой поверх телогрейки), ватные брюки. Нами командовал заключенный Арнольд (через несколько месяцев я узнал, что он был хорошо знаком с братом Гришей по сибирским лагерям).
Рядом со старой зоной стоял длинный одноэтажный дом барачного типа. Через проволоку мы невольно наблюдали такую далекую жизнь тамошних обитателей. Эта проволока мне почему-то крепко запомнилась. На ней сидел иней и сидел очень интересно: ветром его сдуло на одну сторону. Получались какие-то фантастические красивые розетки с черными линиями по краям. Розетки падали, и подними или вместо них оказывались рогатые чертики. Это сравнение засело в голове своей символичностью, и я до сих пор, видя колючую проволоку, рассматриваю этих чертенят.
Однажды нас, несколько человек, поставили откачивать хлопковое масло из железнодорожной цистерны. Масло было замерзшее, и его разогревали. Для этого в цистерну спускался человек в резиновых сапогах с электрическими проводами, а мы, стоя наверху на мостике, качали масло насосом наподобие пожарного. Счастливчики или, точнее, бережливые, сохранившие с утра хлеб, макали его в масло и ели. Я пробовал глотать его без хлеба, но оно было горьким и напоминало Андижан, где хлопковое масло было в ходу. Продовольственный склад, куда качали масло, был отгорожен проволокой от прочей территории. За проволокой шныряли работяги, среди которых я увидел Бориса Горелова. Крикнул ему, чтоб достал тару под масло, и он вскоре перекинул мне алюминиевую флягу. Из насоса обильно капало в подсунутый противень, я быстро набрал флягу, завинтил и, улучив момент, когда поблизости не оказалось кладовщика, бросил ее Борису. На флягу, упавшую на снег, кинулось несколько человек, но досталась она не ему... Но в тот же день Борис, что называется, поправился: ему удалось спереть мороженного сазана весом примерно в килограмм. Мы его пекли в конюшне в печке, сунув, как чурку, в топку, где шипели совершенно сырые дрова. Так и жрали рыбину — один бок подгорел, другой чуть растаял. Был в нашем этапе некто Белаш, украинец, доктор технических наук, человек пожилой, с замкнутым, как у черепахи, ртом. Его из уважения к ученой степени поставили в старой зоне в теплое место — резать на гвозди сталистую проволоку — все же доктор технических наук. А вот художнику из нашего этапа повезло больше: его взяли к начальству рисовать настольный перекидной календарь — год только начался, и художник со всем старанием выводил на четвертушках бумаги числа, дни недели, месяцы и незатейливый орнамент, но уже в тепле. Эфроимсон, доктор биологических наук, сразу попал в лабораторию лазарета, где проработал несколько месяцев.
Не помню, уж при каких обстоятельствах Эфроимсон познакомил меня с поляком, носившем славную фамилию Плятер, графом по происхождению, из семьи, прославившейся в бурные годы польских восстаний прошлого века. Его худоба, бледность и физическая немощь были особенно явственны на фоне врожденной аристократической изнеженности. Он состоял в категории инвалидов и работал на какой-то придурочной должности. Сидел Плятер уже давно, кажется, с момента «воссоединения» западных земель, то есть с 1939 года и, видимо, хлебнул за это время сполна. Он «принимал» меня у своей тумбочки в секции барака, непрерывно щебетал, ведя светский разговор, и угощал чаем из заветных фарфоровых чашек с облупленными краями, так не вязавшимися со всей лагерной обстановкой. Чувствовалось, что эти чашечки — его гордость, что-то такое, что заменяло родовой замок, портреты предков. И его обличье — внешнее и внутреннее — и его щебетание, и фарфор производили жалкое и в то же время страшно тягостное впечатление.
Тот же Белаш, который к тому времени устроился на придурочью работу (все-таки доктор наук), и узнавший Плятера со стороны, остерегал меня от близких отношений с графом: «Ты ему не пара, тебе может быть от него хуже», — говорил он мне. Да и меня не тянуло к этому человеку, у которого за внешним лоском не знаю, что было внутри. Что стало с ним позже — не знаю.
Периодически инвалидов отправляли в Карлаг. (О Белаше скажу еще вот что: в 60-х годах я встретил его на улице в Москве. Он преуспевал, хвалился собственной «Волгой», в Москве был в командировке, а жил и работал на Украине, и у его рта уже не было черепашьей замкнутости.)
По окончании карантина я попал во вновь сформированную бригаду, которая была назначена на карьер. Был солнечный мартовский день, когда нашу бригаду номер 101 вместе с другими повели на работу. Подъем, завтрак, сборы у ворот, выход в зону не буду описывать. Все это с фотографической точностью и гениально по духу и атмосфере сделал А. И. Солженицын в «Одном дне Ивана Денисовича».
Карьер находился недалеко от лагеря, меньше километра. Это была заброшенная открытая выработка руды, вся засыпанная снегом. Но до нас туда уже начали выводить бригады. Карьер не был огорожен проволокой. У входа стояла будка из досок для конвоя, а охранявшие нас часовые стояли без вышек на окружающих высотках. Работа состояла в том, чтобы с помощью ломов, клиньев и кувалд отламывать куски слоистого песчаника, лежавшего под слоем земли. Его пласты надо было находить, разгребать лопатами щебенку, разбивая кайлом твердую землю. До нас здесь добывали руду и для этого бурили и рвали взрывчаткой. От взрывов порода трескалась, и камень добывать было легко. Это мы поняли, побывав на других карьерах. Работа была нелегкой. Норма на таких карьерах — 6 кубических метров камня (добыча облегчена взрывами). А так — 4 кубических метров камня добыть и заштабелевать.
Психология человека — странная вещь. У новичков почему-то было представление, что в лагере надо работать, и все новички вкалывали. Но очень скоро я понял, что трата энергии на работе не восполняется в столовой. Это чувствовалось по возвращении в лагерь — хотелось лежать на нарах и никуда не двигаться. Я стал приспосабливаться, чтобы работать поменьше, но норму выполнять во избежании перевода на штрафной паек, вдвое меньший обычного. Мы укладывали камень в штабели, делая внутри большие пустоты, ставили штабель на куче земли и тому подобное. Бригадир назначил меня старшим звена, в которое входило человек семь или восемь: А. П. Улановский, Самуил Григорьевич Шварцштейн, оба пожилые люди, два латыша, русский и украинец. И по сей день стоит перед глазами картина нашей работы. Особенно запомнился Шварцштейн, москвич, в очень сильных очках, рыжеватый с проседью, с обветренным красным лицом, он несет в руках камень в штабель. На руках мокрые, рваные вязаные перчатки, ногами переступает совсем по-стариковски. Тут же Улановский работает не по годам с каким-то остервенением. Постепенно в науке класть штабели мы преуспели и, выполняя норму, могли и отдохнуть. Это называлось «стоять с ружьем у ноги» — как только появлялся бригадир, мы начинали шевелиться.