Евгений Шварц - Позвонки минувших дней
Он из хорошей медицинской семьи. Женщины их рода отличаются стойкостью. Анна Григорьевна, мать Григория Михайловича, — белоснежная, легкая, худенькая, изящная, до самой последней болезни своей, пока не слегла, была подтянута, приодета. Она была из тех старых людей, присутствие которых не тяготит, а радует. А было ей за восемьдесят…
Вырос Григорий Михайлович, окруженный любовью семьи, но в годы трудные, в те дни, когда Киев все переходил из рук в руки. Ему пришлось рано заботиться о заработке. Фрэз говорил мне, что тонкий, но вместе с тем не женский голос Григория Михайловича — следствие того, что он в ранние годы свои играл в театре Петрушки. Все кричал за него тоненьким голосом, кричал, да так и остался. В Ленинграде появился он в начале двадцатых годов. Вместе с Траубергом выпустил он афишу. ФЭКС — Фабрика эксцентрического театра. На ней было все: и типографские паровозики, которые в объявлениях верстались перед расписанием поездов, и вызов старым штампам, и все признаки нарождающегося нового шаблона. «Фабрика» — дань индустриальной эпохе. «Эксцентрического» — значит, отнюдь не реалистического театра, а какого‑то там другого. Я прочел афишу эту вяло, в полной уверенности, что это непрочно, со смутным чувством, что где‑то когда‑то читал нечто подобное. Но Фэксы — так стали звать Козинцева, Трауберга и их группу — оказались жизнеспособными. Вскоре завоевали они себе место — и заметное место! — на кинофабрике и в киноинституте или на киноотделении ИСИ, не помню, как называлось тогда место, где учили киноактеров, да так и не выучили ни одного. И не потому, что худо учили, а по переменчивости времени. Когда первый курс кончил институт, то выяснилось, что эксцентрические актеры никому не нужны, а требуются реалистические. И в кино стали звать актеров из Александринки, Художественного и так далее. Не брали эти актеры уроков бокса, не умели фехтовать, в акробатике являлись полными невеждами, но их снимали — так изменилось время. Но самая верхушка ФЭКСа, благодаря великому свойству левого искусства тех дней, а именно — чувству современности, не покинула завоеванных позиций. Напротив, расширила и укрепила их. Ярлычок «ФЭКС» понемножку отклеивался, и очередной порыв ветра сорвал его и унес так далеко, что и не вспоминается это словечко. Менялся и Козинцев — ибо таков основной признак интеллигенции двадцатых — тридцатых годов. Но у него были границы, за которые он живым не перешел бы. Вот отчего после бесконечных переделок «Белинского» он едва не съел свой коллектив и сосудистые болезни напали на него. Он волей — неволей переходил за границы, которые возможны для его организма, и поплатился за это. Он все же — скаковая лошадь. Благородное создание. Но все же, когда думаю я о вере, о возможностях его, — одна мысль пугает меня. А что, если он, как в детстве, подлаживал свой голос под Петрушку? И теперь, после многих напряжений, потерял свой голос?..
Я все вижу скверные сны, до последней степени утомительные. Дьяволы какие‑то вертятся вокруг. Недавно поспорили между собой два дьявола — один с небритой сединой на щеках, другой — молодой, носатый, вместе с тем и актер. Он, непрерывно говоря и глядя на меня, наступал на грудь ногой старому дьяволу, лежащему на моей кровати. Они оба ничем не отличались от людей, я просто знал, что они дьяволы. Старик, обессиленный, закрыл глаза. Потом оба они исчезли, постель освободилась, и я без особенной радости и уверенности подумал, что теперь я могу лечь спать. Такие вялые, но упорные, странные сны тянутся и тянутся. Вчера, когда я обжегся, то подумал — уж не дьяволы ли в самом деле преследуют меня и наяву? Может, им не нравится, что я пишу ежедневно? Эта игра понравилась мне. Я стал разглядывать пальцы. Были обожжены как раз те места, куда опирается ручка. Я вспомнил умерших друзей, с которыми не кончены у меня счеты, и упрекнул одного из них, назвав его по имени — отчеству. Бессмысленные, неизвестно кем нанесенные обиды после этого приобрели некоторую закономерность, нет — объяснимость. Сегодня собираемся ехать в Комарово.
Не записал я, как был на примерке в литфондовской мастерской в четверг на прошлой неделе и увидел себя в трехстворчатое зеркало и понял как следует, вдруг, что с возрастом дело обстоит неважно[147]. Я вижу себя в профиль, когда смотрюсь в зеркало, не вижу затылка, темени, двойного подбородка, мягкой шеи, подпираемой воротником, не вижу явных знаков изношенности. Мне стало понятно, почему друзья неприятно удивляются и останавливают меня, когда побегу я вдруг через поле, почему бросаются встревоженно ко мне, когда зимой я поскользнусь и упаду. Я стал думать, что следовало бы резко изменить образ жизни, не для того, чтобы помолодеть, а хоть часть доделать из того, что мог бы. Какая‑то неизменяемая сущность, сохранившаяся с детства до наших дней, с ужасом косится на изменившихся друзей и с еще большим страхом обнаруживает перемены во мне самом. Старость — это одиночество. Все вокруг незнакомо, даже ты сам с отвратительными признаками изношенности — чужой. Думаю в последние дни опять об отсутствии собственного мировоззрения, какого бы то ни было мировоззрения у большинства. У такого большинства, что это, конечно, нормаль — но. Мир, состоящий из своеобразно и самостоятельно думающих единиц, не двинулся бы с места. У большинства в сознании — полое место, заполняемое верой, сложившейся на сегодня. От этого возможны дружные движения огромных и разнообразных человеческих масс. У огромного большинства полое место заполняется легко. Другие бродят, ищут веры. Вот отчего любой проповедник находит себе учеников. Верующие бессознательно часто бывают исполнительней…
Вчера в шесть часов вечера умер Тоня[148]. После приезда из Москвы ему стало получше, он выходил и даже выступал на радио один раз, утром. Недели две назад он заболел — температура вскочила, давление упало после незначительного припадка сердечных спазм. А вчера он умер. Узнал я об этом, вернувшись домой, в одиннадцатом часу. Поколебавшись, как всегда в таких случаях, нужен ли ты близким или приход твой будет только мешать, я пошел туда, в квартиру на канале Грибоедова, где он жил у сестер. Пока я писал это, позвонила Анечка Лепорская и сообщила, что умер Суетин Николай Михайлович, с которым у нас было так много связано в прошлом. Когда ушла Катюша от первого мужа, от Сашки Зильбера, 12 февраля 1929 года, то поселилась она на первые две — три недели у Суетиных, у Анечки и маэстро, как звали мы тогда полушутя Николая Михайловича. Что за страшный месяц. Анечка, которая с ним прожила столько лет, причем он расходился с ней и возвращался, умирая, — плачет. Единственный близкий человек! Все заслонки, не отказывавшие мне до сих пор, пришли в движение. А вчера в одиннадцатом часу пришел я к Шварцам. Тоня — уже не Тоня. Дело не в белых губах и каменной неподвижности. А в том, что это не Тоня. Отнялось то, что его и делало Тоней. И, как всегда, я чувствовал, что нет у меня ответа на то, что произошло. Я ошеломлен — и только. Видимо, этот год будет нелегким.