Жорж Сименон - Я диктую. Воспоминания
Песня состояла из двух или трех куплетов того же сорта, зрители, вскочив с мест, восторженно ей аплодировали. Я уже рассказывал, что в ту пору шахтеры работали по двенадцать часов. Выходили они из шахт черные, как Эл Джонсон, наряженный менестрелем, а водопровода в домах у них не было. Это было время, когда больницы предназначались для бедняков, их там облачали в одинаковую одежду из шерсти грязно-серого цвета. Время, когда одна из богаделен называлась просто и без затей: «Неизлечимые».
Мы, ученики школы братьев миноритов, в первый раз вышли одетые в военную форму и кивера. Я удостоился чести в роли тамбурмажора возглавлять отряд из трех десятков моих товарищей. Несколько раз мы промаршировали вокруг сцены, прежде чем я дал своим подчиненным команду перестроиться в одну шеренгу и встать по стойке «смирно».
И мы запели на фоне красных бенгальских огней.
Нам велено было петь воинственно и даже угрожающе. Мы тоненькими голосами успокаивали наших соотечественников, заверяя их, что разгромим любого врага, который посмеет вторгнуться в нашу страну. Как мы были прекрасны! Как воинственны! Как сильны! А через год немецкая армия без единого выстрела заняла Льеж, который защищали двенадцать или четырнадцать неприступных, как нас уверяли, фортов: коварные немцы попросту обошли их.
Однажды утром командующий гарнизоном генерал Бертран с изумлением увидел отряд улан, подъехавший к его штабу, где никто не знал, откуда они взялись и что делают.
Но мы изображали не только солдат. После антракта мы выступили еще с одним номером. На этот раз мы были одеты полицейскими и держали в руках только что введенные белые жезлы.
Мой белый жезл,
Я с ним стою на посту.
Чуть им взмахну,
Движенье замрет на мосту.
Короче, мы были там для того, чтобы смутьяны поняли: в случае чего они будут иметь дело с защитниками порядка, армией и полицией, чьи белые жезлы служат не только для регулирования уличного движения, но, при необходимости, могут быть использованы как дубинки.
О третьей опоре государства, духовенстве, не упоминалось, но оно составляло чуть ли не большинство публики.
Там я произнес свою первую речь. Правда, составил ее не я, а один из братьев миноритов, преподававший в старших классах и наиболее образованный из всех. Текст он велел мне выучить наизусть.
Речь я произнес после последнего концерта, данного в пользу бесплатных христианских школ, а затем была разыграна лотерея, призы для которой пожертвовали крупнейшие коммерсанты и промышленники нашего угольного района; собирать пожертвования в патрицианские дома ходили мы, школьники. Я, например, даже посетил епископа, который благосклонно принял меня и согласился купить билет лотереи.
Побывал я и в особняке одного из богатейших наших промышленников, владельца металлургических заводов. Это был сгорбленный морщинистый старик с бесцветным голосом.
Выслушав меня, он молча встал и подошел к столику, на котором стояла китайская ваза. Снял ее трясущимися руками и подал мне. Представляла ли ваза ценность? Не знаю. Но трудно поверить, что этот достойный поблекший старец купил ее на барахолке.
С 1919 года христианские демократы стали смягчать жесткую линию консерваторов или, верней, служить им прикрытием.
Пожалуй, только в Англии да в некоторых землях Западной Германии используется еще название «консерваторы»; в представлении людей других стран оно постепенно приобрело отрицательный смысл.
В других странах консерваторы перекрасились в христианских демократов.
Это они так долго препятствовали и продолжают препятствовать сокращению рабочего дня. Они выдвинули лозунг «женщина занимается домашним хозяйством». Они запрещали пользоваться противозачаточными средствами, а сейчас во главе с римским папой не разрешают аборты или, как в Италии, где законом они дозволены, запрещают врачам делать их под угрозой отлучения от церкви.
А кто во Франции глава христианских демократов? Ни одна партия открыто так себя не именует, но вполне можно выбирать между Жискаром, Леканюэ[176], Дебре[177] и т. д.
Внешне не скажешь, что они в согласии между собой. Время от времени они затевают пламенную полемику, но тем не менее продолжают оставаться друг с другом на «ты».
8 мая 1979
Льеж, где я провел первые девятнадцать лет жизни, был городом не очень крупным, чтобы не сказать маленьким;
домов выше четырех этажей в нем не было. Автомобили попадались редко. По камням мостовых, между которыми пробивалась травка, цокали копытами лошади, запряженные в фиакры.
Тишина стояла такая, что слышны были колокола не только приходской, но и соседних церквей; казалось, они перекликаются.
В четырнадцать лет я написал небольшую поэму (!), которую, слава богу, потерял. Помню только, что называлась она «Печаль высокой колокольни».
Бедная колокольня жаловалась на одиночество, как некогда, в ту пору, когда еще не было ни трамваев, ни железных дорог, ни автомобилей, ни самолетов, жаловались романтики.
Думаю, большинство людей в какой-то мере ощущает одиночество, и так было всегда.
Они сетуют на непонимание окружающих, из чего следует сделать вывод, возможно, верный, что все люди отличаются друг от друга. Не помню, чье это изречение: «Человек — существо общественное».
Действительно, отшельники — большая редкость, редкость до такой степени, что в давние времена их после смерти по большей части причисляли к лику святых.
Что же касается остальных, то есть большинства человеческого рода, то их непреодолимо тянет к огромным городам. Городов, население которых превышает десять миллионов человек, в мире становится все больше.
Но как же людям не чувствовать там себя одинокими, тем более что их разделяют расовые, религиозные, социальные предрассудки, бедность и богатство? А сверх этого бесконечное множество градаций: очень богатые, средне богатые, так сказать, едва богатые и желающие выглядеть богатыми; очень бедные, не очень бедные, полубедные, относительно бедные. И такое существует не только в перенаселенных городах. Подобный же феномен можно обнаружить и в маленьких городках, кажущихся нам, когда мы проезжаем через них, идиллическими. Такие же различия имеются и в деревнях с двумя-тремя сотнями жителей.
Я полагаю, что слово «сообщество», к чему бы оно ни прилагалось — к семье, к жителям деревушки, провинции или многомиллионной столицы или даже к будущему Европейскому сообществу, — не имеет никакого смысла.
Кто-то сказал: «Человек человеку волк».