Наталья Старосельская - Товстоногов
Георгий Александрович бросил курить, исчез из темной глубины зрительного зала тот огонек сигареты, который прославил не только Сергей Юрский, но и многие из тех, кто работал с Товстоноговым. И словно что-то еще исчезло вместе с этим огоньком.
Из воспоминаний Дины Шварц:
«И вот подошли к 3-му действию, еще не на сцене, а в репетиционном классе, где происходит поиск пластических решений — самый, пожалуй, важный и самый любимый и артистами, и Г. А. этап репетиционного процесса, он, по существу, все и определяет. И мы наблюдаем странную картину: Г. А. безучастно наблюдает, как артисты “стихийно” ходят по площадке, и… молчит. Он сидел за своим режиссерским столиком, подперев рукой голову… Казалось, он внимательно следил за происходящим, но на самом деле был совершенно безучастен. Актеры были в недоумении, но молчали, кто-то тихо сострил: “Это что, прогон?” Репетиция закончилась в положенное время. Потом Г. А. вызвал меня к себе в кабинет. В его глазах за очками была паника.
— Я не могу работать.
— Георгий Александрович, о чем вы думали в течение трех часов?
— Только об одном: хочу курить, хочу курить…
Мне было пронзительно жалко его, до слез.
На другой день он обратился к врачу-психиатру, который сказал примерно следующее: “Оставьте его в покое, пусть курит, он не выдержит такого напряжения”. Г. А. торжествовал, радовался, как ребенок, демонстрируя окружающим свое право на курение».
…В кабинете Георгия Александровича, который по сей день сохраняется в Большом драматическом как мемориальный, стоит простая пластмассовая пепельница, какие ставили обычно в дешевых столовых советских времен — пестренькая, с цветочками. Он очень любил ее, всегда требовал, чтобы именно эта пепельница стояла на столике во время репетиций. Изысканные хрустальные были для гостей, а эта, родная… Она притулилась где-то на краешке стоящего сбоку круглого большого стола, за которым Товстоногов обычно принимал гостей, вел беседы… Может быть, это было данью юности, в которой ему было совершенно безразлично, что носить, чем питаться, уж тем более, во что стряхивать пепел? А может быть, что-то памятное было связано для Георгия Александровича с этим пестрым кусочкой пластмассы?
Не знаю, но всегда стараюсь украдкой прикоснуться к ней, когда прихожу в Большой драматический…
Репетиции шли своим ходом. Все ближе был день премьеры.
«Полагая, что “На дне” — главное произведение Горького, Товстоногов поставил его как главное свое произведение, — писала Е. Горфункель. — Свобода последнего высказывания вернула мастера к аксиоме, с которой он и его современники всегда жили: “Существует только человек, все остальное дело его рук и его мозга”».
Этот последний спектакль Георгия Александровича был выстроен в духе всего его творчества, был звеном в непрерывающейся цепочке культурной традиции и, в первую очередь, поражал содержательным объемом своего философского и культурного «кода». Реальные очертания эпохи оказывались не столь главными, ассоциации постоянно ширились, множились, подключая все новые и неожиданные образы, мысли, чувства, заставляя вспоминать истоки — творения забытых Помяловского, Левитова, Решетникова, Каронина, пьесы «Птенцы последнего слета» Писемского и «Ганнеле» Гауптмана. А еще романы Достоевского, а еще пьесы Толстого…
Сценическое пространство было намеренно сжато, сгущено, все происходило в одной точке — некоей точке Вселенной, где не осталось уже ни надежд, ни иллюзий.
Дно. Серый куб без окон и дверей, медленно вращающийся вокруг своей оси.
Дно, куда ведут тринадцать ступенек. И каждый из персонажей в свое время преодолел эти меты последнего пути сюда, в преисподнюю, где на вопросы нет ответов, но где поразительно и пронзительно ощущение последнего единения людей…
Все звезды товстоноговской труппы были собраны в этом спектакле: Алиса Фрейндлих (Настя), Владислав Стржельчик (Актер), Олег Басилашвили (Барон), Кирилл Лавров (Костылев), Евгений Лебедев (Лука), Светлана Крючкова (Василиса), Валерий Ивченко (Сатин), Всеволод Кузнецов (Бубнов), Эмма Попова (Квашня), Юрий Демич (Васька Пепел)…
И, предшествуя собственно горьковскому началу пьесы, на фоне куба появлялись две маленькие фигурки — Лука и Медведев (В. Лобанов), своеобразный контрапункт товстоноговского спектакля: две силы, по-разному пытающиеся внести минимальную гармонию в окружающий хаос, и по-разному терпящие крах. Две самостоятельные мелодии, которые позже со всей силой сольются в мощном аккорде, словах Бубнова: «… все люди на земле — лишние…»
Товстоногов обратился к пьесе Горького, имеющей богатейшую сценическую историю, обросшей штампами, хрестоматийной и, казалось бы, полностью расшифрованной, да еще и накануне 70-летия Октября, посвятив спектакль юбилейной дате. Какие неожиданности могла сулить эта постановка, про которую никто не знал, что она — последняя?
Но их оказалось много, этих неожиданностей.
Одним из последних у Анатолия Эфроса тоже был спектакль «На дне». И, как некогда с чеховскими «Тремя сестрами», Георгий Александрович вновь выступил оппонентом Эфроса. Текст Горького зазвучал с подмостков, словно впервые: очищенно, волнующе, первозданно. «Евангелие от Луки» в товстоноговском спектакле не развенчивалось и не подправлялось «евангелием от Сатина» — в их споре о человеке главным были не идеологические построения, а глубокая горечь.
…Над колченогим столом, стоящим в центре комнаты, чуть колеблется лампа. Возбужденный вином, разговорами, а более всего — несостоявшимся спором с исчезнувшим Лукой, Сатин-Ивченко одним движением взбирается на стол и берет в руки лампу. «Что такое человек?.. Это не ты, не я, не они… нет! — это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном!» — словно вслух размышляет он, высвечивая поочередно лица тех, кто застыл в своих углах. «Понимаешь? Это — огромно! В этом — все начала и концы… Че-ло-век!»
И внезапно Сатин швыряет лампу в зрительный зал, и она летит к нам на длинном шнуре, раскачиваясь, слепя глаза, высвечивая наши лица для тех, кто на сцене, а за слепящим светом, из черной глубины сцены звенит полный ужаса, боли, но и восторга крик: «Че-ло-век!..»
Вот — весь трагизм «дна», все надежды «дна», все его лишенное будущности будущее. Потому что милосердие, которое нес людям Лука, обернулось не только пробужденной мыслью Сатина, но и гибелью того, кто выбрал иллюзию, — Актера.
Страшный, глумливый Костылев стал для Товстоногова подлинной силой, которая рвется в хозяева жизни, но гибнет под гнетом страсти к обогащению и молодой жене. Кирилл Лавров сыграл непривычную для себя роль ханжи, сластолюбца, волка в овечьей шкуре, в глубине души осознающего, что никогда не подняться ему на заветные ступени жизни: словно сама судьба неумолимо толкала его сюда, на дно, не позволяя преодолеть тринадцать ступенек. И смерть найдет его именно здесь, в преисподней, а не в уютной постели, как подобало бы Костылеву…