Леонид Гроссман - Пушкин
Повесть оценили в самых разнообразных кругах — в первый момент даже в игорных домах и великосветских гостиных. «Моя Пиковая дама в большой моде, — записал в своем дневнике Пушкин. — Игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Петровной (Голицыной) и, кажется, не сердятся…»
Но понемногу повесть завоевала признание в иных кругах и стала образцом для классиков европейской новеллы. Такие тонкие мастера жанра, как Проспер Мериме и Анри де Ренье, учились искусству сжатого трагического рассказа по «Пиковой даме».
2
Несоответствие всероссийской славы поэта с полученным камер-юнкерским званием, разительный контраст его «народного имени» с казенной театральщиной придворного этикета — все это, естественно, становилось предметом широких толков. В петербургских гостиных стали распространять сатирический рисунок: поэт подносит к устам и как бы целует атрибут придворного звания — ключ камергера. Смысл политической карикатуры ясен: вольнолюбивый поэт лелеет мечту о высших придворных почестях.
Об этом же твердили и словесные памфлеты, распространявшиеся в свете. «На сей случай вышел мерзкий пасквиль, — сообщал Н. М. Смирнов, — в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности».
Все эти выпады совершенно не соответствовали подлинному умонастроению Пушкина. Готовивший в то время ряд больших трудов художественного и ученого значения, поэт мечтал совершенно отойти от двора, оставить «свинский Петербург», бежать в деревню, в уединение, в работу. В 1836 году он роняет в одной статье знаменательную формулу: «талант, принужденный к добровольному остракизму». Письма его этого периода полны тоски по деревенской жизни и отвращением к быту императорской столицы.
Пора, мой друг, пора!
Покоя сердце просит…
25 июня 1834 года поэт предпринимает решительный шаг: он подает прошение об отставке. Но сухой ответ Бенкендорфа, запрет царя посещать архивы и сокрушительная отповедь Жуковского заставляют Пушкина взять обратно свое заявление. Придворную цепь не удалось ни порвать, ни хотя бы удлинить.
В конце 1834 года отношения Пушкина с одним из представителей этого круга резко обострились. Когда вышла в свет «История пугачевского бунта» (так Николай I переименовал пушкинскую «Историю Пугачева»), министр народного просвещения С. С. Уваров, автор знаменитой формулы о синтезе самодержавия, православия и крепостничества, поторопился объявить книгу Пушкина зажигательной и опасной.
«Уваров большой подлец, — отмечает Пушкин в своем дневнике в феврале 1835 года. — Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении… Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина был на посылках… — Он крал дрова и до сих пор на нем есть счеты — (у него 11.000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу…»
Свое мнение об Уварове, с такой четкостью занесенное в дневник, Пушкин вскоре отлил в убийственные строки стихотворного памфлета. Случай представился осенью 1835 года.
Уваров находился в близком свойстве с Д. Н. Шереметевым, одним из богатейших людей в России. В 1835 году «богач младой» заболел скарлатиной — болезнью, с которой тогдашняя медицина не умела бороться. И вот, опасаясь незаконных действий со стороны других наследников, неразборчивый в средствах Уваров прибегает к официальным мерам охраны шереметевского имущества.
Но, вопреки предсказаниям врачей, Шереметев выздоровел. Пушкин решил заклеймить сатирическими стихами жалкое положение, в которое поставил себя видный член императорского правительства. В сентябрьской книжке «Московского наблюдателя» за 1835 год появилось за полной подписью Пушкина стихотворение «На выздоровление Лукулла».
Из шести строф этого «подражания латинскому» только две центральные относятся к Уварову. Но их совершенно достаточно мастеру лаконической эпиграммы, чтобы неизгладимо заклеймить беззастенчивого стяжателя. С исключительной сатирической и художественной силой дан Пушкиным образ алчного хищника на подлинных материалах уваровской карьеры:
А между тем наследник твой,
Как ворон к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану няньчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож,
В подвалах благо есть излишек.
Теперь мне честность — трын-трава!
Жену обсчитывать не буду
И воровать уже забуду
Казенные дрова!»
Эта ода-памфлет оказалась, по существу, возвратом к тем политическим стихам, которые доставили Пушкину раннюю славу и долголетнее изгнание. Сатира на Уварова, как и эпиграмма на его нежного друга Дондукова-Корсакова, вице-президента Академии наук, непосредственно примыкала к его ранним стихотворным обличениям министров и царя. Снова один из виднейших представителей верховной власти подпал под сокрушительные удары пушкинской сатиры.
Искуснейший интриган Уваров не мог, конечно, оставить подобную атаку без отражения и возмездия. Совершенно очевидно, что ему принадлежала закулисная инициатива строгих выговоров, полученных Пушкиным по высочайшему повелению от Бенкендорфа. Но этим, разумеется, не могла насытиться мстительность министра. Глухие свидетельства современников явственно указывают на его весьма активную роль и в последующем опорочении поэта перед лицом всего Петербурга.
Пушкин снова — и не в последний раз — мог сказать об окружающей его среде:
Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
Решенья глупости лукавой,
И шопот зависти, и легкой суеты
Укор веселый и кровавый.
Летом 1835 года поэт добивается четырехмесячного отпуска и уезжает в Михайловское. Здесь было написано стихотворение «Вновь я посетил…», в котором размышления о жизни и смерти прозвучали с особенной глубиной и просветленностью. В краткой форме, с ее простым перечнем фактов, уже ощущается глубокая «сердечная дума» поэта: непрерывная смена всех явлений действительности, торжествующие всходы молодых порослей над всем отживающим и уходящим, вечное обновление природы и человечества — вот неотразимый «общий закон», с такой поразительной ясностью и мудростью сформулированный в этих лирических размышлениях. Есть смысл в безостановочном круговороте жизни. Пусть «бедной няни» уже нет в опальном домике села Михайловского, но около устарелых корней трех пограничных сосен «теперь младая роща разрослась». Непоколебимая вера в будущий могучий рост новой жизни господствует над грустными помыслами об ограниченности и быстротечности каждого отдельного существования. Неиссякающей бодростью звучат знаменитые стихи: