Василий Гиппиус - Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники...
— Да это прелесть, совсем хорошо! — произнес, выслушав мою неумелую декламацию, Гоголь, — еще, еще…
Он совершенно оживился, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова.
— Это так же законченно и сильно, как терцеты Пушкина — во вкусе Данта, [Написанные терцинами стихотворения: 1) «И дале мы пошли, и страх объял меня…» и 2) «Тогда я демонов увидел черный рой…»] — сказал Гоголь, — Осип Максимович, а? — обратился он к Бодянскому, — ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его… А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что и я сам помню некоторые стихи Майкова.
Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из «Римских очерков» Майкова:
Ах, чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!
Под этаким небом невольно художником станешь…
— Не правда ли, как хорошо? — спросил Гоголь.
Бодянский с ним согласился.
— Но то, чтó вы прочли, — обратился ко мне Гоголь, — это уже иной шаг. Беру с вас слово — прислать мне из Петербурга список этих поэм.
Я обещал исполнить желание Гоголя.
— Да, — продолжал он, прохаживаясь, — я застал богатые всходы…
— А Шевченко? — спросил Бодянский.
Гоголь на этот вопрос с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист.
— Как вы его находите? — повторил Бодянский.
— Хорошо, чтó и говорить, — ответил Гоголь, — только не обидьтесь, друг мой… вы — его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления… [5 июня 1847 г. Тар. Григ. Шевченко (1814–1861) был арестован (за участие в «Кирилло-Мефодиевском братстве» и за противоправительственные стихи), отдан в солдаты и сослан в Орск, а с осени 1850 г. в Новопетровск. ]
— Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу, — с неудовольствием возразил Бодянский, — это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…
— Дегтю много, — негромко, но прямо проговорил Гоголь, — и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык…
Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно.
— Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, — сказал он, — надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен… Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они всё еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс — это души близнецов, пополняющие одна другую и одинаково сильные. Отдавать предпочтение одной в ущерб другой невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий пишущий теперь должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово…
Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним.
— Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам, — сказал, наконец, Бодянский, вставая.
Мы раскланялись и вышли.
— Странный человек, — произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре, — на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал.
Вышеприведенный разговор Гоголя я тогда же сообщил на родину близкому мне лицу в письме, по которому впоследствии и внес его в мои начатые воспоминания. Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще всё тогдашнее настроение Гоголя. [Отношение Гоголя к величайшему украинскому поэту — одно из наименее ясных мест его литературной биографии. Показание Данилевского, как единственное, проверить трудно. Неизвестно даже, знал ли Гоголь посвященное ему в 1844 г. стихотворение Шевченко (с обращением «великий мiй друже»). ]
Соч. Данилевского. П., 1901, т. XIV, стр. 97—100.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. К
[Неизвестное лицо. ]
…Я встретил его в кабинете одного ученого; он сидел, держа в руках том «Истории Восточной Империи» Лебо, в издании Сен-Мартена. С ним был еще г. Т. [Вероятно, гр. А. П. Толстой. ] Речь шла о способе изложения византийской истории. Спутник Гоголя обвинял западных писателей в том, что они умышленно выставляют только черные стороны этой империи, которая своею долговечностию показывала уже в себе избыток жизненных сил; с хозяином дома мы стали указывать на самых историков византийских, которые ничего не рассказывают, кроме придворных интриг, борьбы аристократических фамилий, имевших в виду только личные интересы и не думавших нисколько о благе государства…
«Но надобно поискать других источников», — сказал г. Т. Мы указали на произведения духовной литературы, на жития святых, в которых действительно можно находить добрые черты греческого народа, его живую веру и часто искреннее благочестие; но тут мало исторических данных, построить по ним целую историю с новым взглядом невозможно.
В это время вмешался в разговор Гоголь. Нет возможности буквально упомнить его слова. Он говорил темно, фразы его были изысканны; но мысль слов была та, что из этих немногих черт можно создать характер народа, нужно только усвоить себе это убеждение в добрых качествах народа и с этим убеждением вновь пересмотреть все исторические сказания о византийской империи, и тогда они явятся в другом свете. Я заметил на это, что не все обладают таким творческим воображением, как он; потом, желая сказать ему приятное, чтобы завлечь его в разговор, указал на две его исторические лекции, помещенные в «Арабесках», прибавив, что они мне очень нравятся. Гоголь на это заметил, что он чувствует себя в состоянии написать теперь много лучше.
— Но отчего же вы скупы теперь, — сказал я, — и не хотите делиться с публикою своими трудами?
— Одно направление, — сказал он, — было, созрело и прошло, другое еще не дозрело.
— Так, стало быть, — возразил я, — вы по самолюбию не хотите писать, чтобы не показаться при новом направлении ниже, нежели каковы были вы при прежнем?
— Как хотите, думайте, — отвечал он. — Но неужели живописец не прав, если он не выставляет напоказ своей картины, как бы хороша она ни была, если он сам недоволен ею?
— Но вы должны иметь в виду пользу публики; если вы осуждаете сами свое прежнее направление, то поспешили бы высказать новое.