Пол Теру - Старый патагонский экспресс
— Все еще течет, — сказала она.
Другая китаянка и оказавшиеся в аптеке покупатели подошли поближе, чтобы посмотреть.
— Жалко-то как! — сказал кто-то.
— Мне совсем не больно, — сказал я. — Простите, что так напачкал.
Не тратя времени на слова, третья китаянка намотала на мое запястье тугой жгут. К ране прижали новый комок ваты. На этот раз вата осталась белой.
Вторая китаянка заметила:
— Больше не течет.
Но моя рука онемела и стала сереть прямо на глазах. Я испугался не на шутку. Я развязал жгут. И кровь моментально залила всю руку до самого локтя.
— Вам надо оставить жгут на руке.
— Но, по-моему, это опасно, — возразил я.
— Намотайте жгут снова.
— Нет, — не согласился я. — Это нехорошо.
— Это хорошо. Это работает.
— Все еще течет! — в неподдельном удивлении воскликнула четвертая китаянка.
— Вам надо наложить швы, — сказала третья.
— Рана не такая большая, — сказал я.
— Да. Вы идите к доктору. Он через дорогу.
Я отправился к врачу, но приемная оказалась закрыта: перерыв на обед. По-прежнему истекая кровью, я вернулся в аптеку и сказал:
— Не надо накладывать жгут. Просто продайте мне бинты и антисептик. Я знаю, что кровь остановится. Она всегда останавливается рано или поздно.
Пятая китаянка разорвала упаковку стерильного бинта и помогла мне наложить повязку, а потом отдала мне все упаковки от использованных средств. Я отправился с ними к кассе, чтобы расплатиться.
Кровь продолжала сочиться — не очень сильно, но достаточно, чтобы пропитать марлевый бинт и придать ему весьма зловещий вид, как у повязки из магазина дурацких приколов, которыми подростки пугают своих дружков. Повязка была толстой, пятна крови — ярко-алыми. Но я был практически уверен, что она остановилась. Чтобы подкрепить силы, я решил выпить горячего сладкого кофе. При этом перевязанную руку я держал под столом, на коленях.
— Ого! — воскликнул официант. — Как это вас угораздило?
— Случайно, — ответил я.
Я зашел в банк поменять деньги и положил перевязанную руку на прилавок. Кассирша орудовала с необычайной скоростью: не задав ни единого вопроса, она пересчитала купюры и выдала мне местную валюту, старательно отводя глаза от крови на повязке. Никогда в жизни меня не обслуживали так быстро.
Я отправился в железнодорожное агентство. Пожилой служащий был энергичен не по годам. Он то и дело повторял испанское слово, нечто среднее между «Готово!» и «Проверено!». Он предложил мне присесть. Я воспользовался его любезностью и положил раненную руку ему на стол, нарочито не обращая на нее внимания.
— Один билет до Буэнос-Айреса через Тукуман, пожалуйста.
— Готово!
— Спальный вагон первого класса, и я бы хотел уехать как можно быстрее.
— Готово!
Он зашелестел бумагами и, оформляя мне билет, как бы между прочим поинтересовался:
— А что рана… большая?
— Очень.
— Готово, — он скроил гримасу, выражавшую сочувствие. Еще никогда в жизни я с такой легкостью не оформлял нужный билет. Меня так воодушевила реакция боливийцев на мою раненную руку, что я еще сутки не менял повязку. Меня обслуживали быстро и учтиво, мне задавали разные вопросы: очень больно? как это случилось? сильно я порезался? Моя рука стала прекрасной темой для светской беседы, и каждый встречный благоговейно разглядывал белоснежную повязку. В Лиме я хотел купить картину, но цена оказалась задрана до небес, и я с отчаянием отказался от покупки. В Ла-Пасе я нашел еще лучшую картину — лик святого Доминика, написанный в монастыре Потоси в середине восемнадцатого века. Я торговался не больше часа, оживленно жестикулируя раненой рукой, и покинул магазин довольный собой с иконой под мышкой.
— Вы бы лучше сдали эту икону в багаж, — посоветовала мне хозяйка магазина. — Это незаконно — вывозить из страны произведение искусства.
Раненная рука превращалась в мое самое удачное приключение в Южной Америке. Правда, позднее я побоялся, что тем самым слишком нагло испытываю удачу. Я даже додумался до того, что в ране разовьется гангрена и я потеряю руку.
На вид это был как раз такой город, где очень вероятен столь печальный исход: он тоже умирал от ран, пораженных какой-то урбанистической гангреной. Если и существует город, в своем упадке напоминающий смертельно раненного человека, то это Ла-Пас. Его неслыханное уродство будило сочувствие и любовь, и я невольно продолжал искать в нем привлекательные черты. Это было порождение бетона и стали, продуваемое насквозь ледяными штормами, пропахшими мокрой шерстью. Он был возведен над границей лесов, под одним из самых высоких перевалов в Андах. У его жителей были массивные, полные достоинства лица, без малейшего намека на ту хищную настороженность, что сплошь и рядом встречалась мне в Колумбии и Перу. Кофейни в Ла-Пасе были отделаны деревянными панелями, официанты носили белоснежные куртки, а в витринах рядом с автоматами для кофе эспрессо красовались воздушные пирожные. При виде чинных матрон и их спутников в мешковатых, не по росту костюмах трудно было поверить, что вы не где-то в Восточной Европе. Только когда я выходил на улицу, где индейцы, работавшие на заливке бетона, меланхолично жевали листья коки, я вспоминал, куда попал.
С неба все время что-то сыпалось: холодный дождь, ледяная крупа, град. Но почти все были одеты по погоде. Теплые накидки и свитера, вязаные шапки и даже варежки и перчатки. Индейцы выглядели толстыми и неуклюжими в своих пончо, а кое-кто под шляпу надел теплые наушники. Солнце я видел здесь лишь однажды. Оно выглянуло как-то утром на несколько минут в прорыв в тумане, висевшем над ущельем. Ослепительно яркий свет не принес тепла: яркая вспышка, вскоре потонувшая в новой порции тумана. Прогноз погоды в местной газете не радовал разнообразием: «Облачно, туман, небольшой дождь, без перемен». Ни дать ни взять пасмурный период в Мейне — вот если бы еще меня не изводила эта тошнота! Я чувствовал себя разбитым, но не мог заснуть, у меня напрочь отбило аппетит, и я едва ворочал языком после первой же рюмки. А еще я понял, как плохо быть чужаком в холодном городе. Жители сидят по домам, улицы пустеют, как только закрываются магазины, никто не гуляет в парках, и даже просто целенаправленное движение — или просто его видимость — становится в холодном климате безмолвным упреком праздношатающемуся путнику. Я скатал свои картины, спрятал их в чемодан и стал собираться в дорогу.
Солнце выглянуло, едва «Панамерикано» покинул привокзальную платформу и по крутым серпантинам начал свой путь сквозь эвкалиптовые рощи к северу от города. Это были единственные деревья, которые я видел на протяжении нескольких последних дней. Из-за деревьев выскакивали оборванные мальчишки. Сверкая улыбками, они цеплялись к подножкам вагонов, чтобы через несколько минут соскочить и с торжествующими воплями скрыться снова в редкой листве. Но вскоре они затерялись в густом непролазном подлеске. На нижних склонах еще попадались кое-где глинобитные хижины, но по мере того, как мы все выше забирались в горы, жилья практически не осталось, лишь клочки заброшенных полей да одинокие индейцы, следившие за поездом. Несмотря на непрерывный дождь последних дней, камни на дне ущелий, прорезанных в толще скал давно иссякшими ручьями, оставались совершенно сухими. Трудно было найти более бесплодную землю, чем эта, сплошь покрытая камнями и песком. Но ведь мы находились на высоте больше 13 000 футов над уровнем моря и продолжали упорно карабкаться вверх, к краю серого голого плато, нависавшего над городом. В этом ущелье железная дорога была проложена по немыслимо узкому карнизу: справа каменная стена, слева — глубокий провал с неуклюжими крышами хижин на дне.