Наталья Сац - Новеллы моей жизни. Том 1
— Ну что ж, если вам так хочется «до джазу» — попробуйте мне спеть. ' Идите сюда ближе, я вам проаккомпанирую.
Пока парень застенчиво подходил к пианино, Нелли шептала мне в ухо, что ее удивляет мое стремление собрать всех «подонков» в наш уже зарекомендовавший себя джаз. Я заиграла вступление, Нелли демонстративно пошла к дверям, парень запел:
«Вдоль по улице метелица метет,
За метелицей мой миленький идет…»
Уже с первых нот было ясно, что у него сильный красивый голос с той особой украинской сочностью, которая с детства была мне так близка в пении моей мамы и народных певцов, которых отец собирал в селе Полошки. Во время пения стало понятно и то, что парень музыкальный. Но когда он спел по второму разу «Дозволь наглядеться, радость, на тебя…» и легко и просто взял заключительные верхние ноты, даже «до» третьей октавы, у меня все дрогнуло внутри. Голос-самоцвет, настоящий драматический тенор!
Нелли, которая уже вышла было за дверь, услышав эти верхние ноты, мгновенно вернулась, и когда ее злое личико возникло снова в дверях, я получила еще одно подтверждение: с парнем нашему джазу повезло.
— Как вас зовут, сколько вам лет? Расскажите мне все о себе, садитесь на стул рядом.
— Лет мени двадцать один, звать Василий, фамилия Гура, деревенский, из-под Одессы. Учился в железнодорожном, потом был призван. Маты верно говорила: «Будешь лениться — счастья не увидишь».
— Баловали вас очень?
— Эге, баловной я. (Вздох, пауза.) На два года сюда угодил.
Произношу строгие слова, делаю «педагогическое» лицо, а в сердце — радость и ликование. Но сердце скрыто за теплой курткой, а наставления мои вызывают горькие и обильные слезы парня, из-за чего лицо его делается чище и открываются «карие очи».
— Значит, до джазу не возьмете? — спрашивает он горестно.
— Решим завтра. Может, и возьмем. Идите сейчас в свой барак спать, завтра на работу, как положено, потом вымойтесь хорошенько и в обеденный перерыв приходите сюда ко мне.
Лицо парня озаряется белозубой улыбкой, и он исчезает. Стоит ли говорить, что на следующий день он был снят с земляных работ, переведен в домик к нашим музыкантам, переодет, словом, «пришел до джазу».
Музыке он нигде не учился, поэтому, как говорили остряки, «Наталия Ильинична открыла для Василия Гуры индивидуальную консерваторию». Да, открыла. Он этого стоил. Кроме моих помощников, которые учили его музыкальной грамоте, учили хорошо говорить по-русски и читать стихи, я занималась с ним два раза в день пением.
Первый концерт, в котором Василий Гура в сопровождении нашего оркестра исполнял «Метелицу» и ариозо Ферфакса из «Гейши», произвел фурор. Но так как репертуар певца рос, а популярность — еще быстрее, поползли фантастические слухи: «Он — итальянец, она (это я) его там обнаружила, завезла в Москву, а теперь попросила его сюда выслать, чтобы после окончания своего срока всю Италию удивить, разработав его голос для первых партий в итальянской опере».
Нелли попросила меня сделать ей с Васей опереточный дуэт, но ее поверхностные способности (немного пения, больше танцев и пикантность) не выдерживали сравнения с настоящим оперным голосом Василия. Так этот дуэт и не получился. А Вася был к тому же и красивым хлопцем. Когда он пел украинские, русские, итальянские (!) песни, женщины лагеря толпились за сценой, чтобы хотя бы сказать ему «здравствуй, Вася» и посмотреть на него вблизи. На свой успех у женщин он не обращал никакого внимания, ему важно было «научиться хорошо спиваты». Тяга к музыке была у него огромная. За год работы мы приблизили его даже и к оперным ариям.
В лагерь близ Рыбинска два раза приезжала моя дорогая мама, приезжала дочка, приезжал сын Адриан. Одет он был в свитер-коротышку и хорошую курточку, из которой давно вырос… Почему?
— Как ты не поняла, мамочка, я надел все то, что ты сама мне прежде дарила. Это же важнее всяких там мерок. Все у меня есть, ты не волнуйся, а сейчас захотелось… поближе к тебе мыслями, понимаешь?
Мои родные были довольны, даже горды, что и здесь я что-то придумываю, что у меня горят глаза.
Вытаскивать из недр человеческих «хорошее», глубоко спрятанное, даже от них самих, нести радость слушателям и зрителям после их работы на «Волгострое» — все это давало ощущение, что какую-то пользу я здесь приношу.
22 июня 1941 года радио принесло страшное известие: гитлеровские войска напали на Советский Союз.
Война… Что-то будет с родной землей нашей? Сердце сжимается от страха за всех, за самое себя…
Но не зря говорят: «Пришла беда, отворяй ворота». Через некоторое время умерла моя мама. Я ощутила почти физически, как мостик, незримо построенный мамой между Москвой и мною, между моим настоящим и будущим, сломан. Прочитав известие о смерти мамы, рухнула на пол, долго не могла прийти в сознание.
Всенародное горе — война — еще больше сплотило наш коллектив, дало ощущение нашей возросшей нужности. Теперь нас ждали не только в других лагерях, но и в госпиталях. Нас направляли выступать и в воинские части.
«Нет, не знаешь ты, Гитлер, славянской породы,
Не понять палачу душу вольных людей.
Не согнутся славянские наши народы
И не будут лежать под пятою твоей…»
Когда мы с Сашей Шитовым и оркестром исполняли эти стихи, почему-то сразу объявляли воздушную тревогу. Некоторые наши музыканты даже просили меня:
— Наталия Ильинична, пожалуйста, не пугайте сегодня Гитлера. Опять бомбить будет.
Но мы и «пугать» продолжали и об утверждении радости жизни и ее конечной справедливости в своих выступлениях не забывали.
Организовав непривычное — драмджазоркестр, я все же больше всего любила в нашем репертуаре то, что имело отношение к главному в моей жизни -стихи «Отец и сын» А. Твардовского и «Девочка». Виктор Ефимов откопал эту «Девочку» в воинской многотиражке, а может, и сам сочинил, не знаю. Почувствовав к себе доверие, увлекшись такой неожиданной для него большой работой, как руководство нашим оркестром, он обнаружил редкую музыкальную одаренность. Написанная им музыка к «Девочке» покоряла силой темперамента, ритмической стремительностью; у меня было ощущение, что этими стихами — знаю, зачем и кому, — хочу оказать что-то самое сокровенное, что можно бы выразить словами: «Ребята! Сейчас, в эти тяжелые годы, я сердцем с вами». А стихи, о которых пишу, вот они:
«Дорога желтая струится,
А в небе жаворонков звон.
На запад на рысях стремится
Кавалерийский эскадрон.
Бежит дорога метр за метром,
Мелькнула церковь, дом, амбар,
Несутся кони легче ветра,
На самом быстром — комиссар.
В нем битвы жар не угасает,
Он вновь отряд с собой увлек.
Вдруг видит — девочка босая
На перекрестке двух дорог.
Стоит, в ручонках хворостинка,
Убог и неказист наряд,
На бледных щечках — ни кровинка,
И губы тонкие дрожат.
Дорога желтая струится
Между холмов, между полей,
А он глядит и не стыдится
Внезапной нежности своей.
Сошел с коня — стоит под елью
Пред этой девочкой чужой…
Он гладит русую головку
И хочется ему обнять,
Поцеловать сынишку Вовку
И дочь Марину приласкать.
Охваченный мечтой отцовской,
Он поднял девочку в седло,
И снова русую головку
Он гладит нежно и тепло.
И девочка уже не плачет
На перекрестке двух дорог,
А кони боевые скачут
К крыльцу у крашеных ворот.
Не сердитесь, что я задержала ваше внимание, приведя половину этого нехитрого стихотворения. Меня оно волнует и сейчас, когда вспоминаю, как слушали «Девочку» в те годы, требуя повторить, и как я грустила среди этих людей, этого джаза по ребятам Москвы и театру для детей…