Ирина Васюченко - Жизнь и творчество Александра Грина
«Жизнь Гнора» — вещь презанимательная. Она из ранних рассказов, но уже написана рукой мастера. Событийная насыщенность, внезапность потрясающих сюжетных поворотов, накал страсти внутри любовного треугольника Гнор — Кармен — Энниок, наконец, богатство авторской палитры — все здесь хорошо. Рассказ прочитывается залпом, а ощущение остается как от большой повести или даже романа. Не так уж он легок, этот блестящий образец приключенческого чтения, какое иной брюзга не преминул бы обозвать чтивом. Бог с ним, бедняга туговат на ухо. А вы прислушайтесь. Здесь важно различить одну из характерных особенностей прозы Грина: ее в высшей степени своеобразную и весьма напряженную диалогичность.
На сей раз речь не об отношениях автора к читателю, а о сути конфликта, на котором строится рассказ. Сюжетная схема напоминает «Графа Монте-Кристо», да и автор, выбрав эпиграф из Дюма, тем самым признает эту близость. Энниок, влюбленный в невесту Гнора, заманивает доверчивого приятеля на необитаемый остров и бросает его там, обрекая на безумие и гибель. Но Гнор спасся и годы спустя возвращается к предателю, чтобы расквитаться. Однако это не более чем схема, и с замыслом Дюма совпадает только она. Обманутый Эдмон Дантес ради мести решается превзойти своих врагов хитростью и коварством — на этих перипетиях строится «Граф Монте-Кристо». Герой Грина не плетет тайных сетей. Ему не победа нужна, не расправа, а диалог, пусть со смертельным исходом для одного из двоих. Ставя на карту свою чудом спасенную жизнь и встречу с Кармен, Гнор вопрошает судьбу и противника о чем-то бесконечно важном, хотя не имеющем точного названия. Так герои Достоевского порой готовы на все, только бы «мысль разрешить».
Но у Грина разрешается не мысль, а спор двоих. Любовный? Нет, в нем решение принадлежит Кармен. Другой спор, смысл которого не сводится к романическому соперничеству. «Мировоззренческим» назвать его не решаюсь: это изжеванное слово неприменимо к яростному духовному единоборству Гнора и Энниока. Но и другого слова нет, если не вспомнить того, что в старинных рыцарских поединках называлось «Божьим судом». Согласно средневековым представлениям, исход в таком поединке доказывал правоту победителя. Если помните, такой эпизод есть в «Князе Серебряном» А.Толстого. И Вальтер Скотт в «Айвенго» рассказывает о подобной схватке, где ослабленниый ранами благородный герой одолевает мощного противника. Потому что оба знают, на чьей стороне Бог.
Гриновские герои этого не энают: у них мироощущение людей двадцатого века, они не ждут, что Вседержитель станет вмешиваться в их распрю. По крайней мере их разум ничего подобного не допускает. Но есть в обоих нечто могущественнее разума — отсюда загадочность, да, пожалуй, и торжественность спора, что составляет содержание рассказа.
И не только этого рассказа. В основе многих произведений Грина — напряженное, странное духовное единоборство. Подчас у героев даже нет в том корысти, нет здраво объяснимой, осязаемой цели. Так, в «Искателе приключений» нарастающая драматичность внешне благодушных взаимоотношений Кута и Доггера — досужего гостя и радушного хозяина — волнует тем сильнее, чем она, по существу, абсурднее.
Оба не доверяют друг другу. Каждый подозревает, что собеседник лукавит, выдавая себя не за того, кем является. И верно: не так беспечно любопытство гостя. Не так благополучен и прост хозяин. Между ними за их светской болтовней о том, о сем прячется беспощадное желание одного хоть силой вырвать у противника его тайну, другого — любой ценой ее сохранить… Зачем? Кут — не сыщик, Доггер- не преступник. Что нужно друг от друга двум этим людям, сильным, искушенным и при всем том очень разным?..
Задать такой вопрос можно, впрочем, не раньше, чем дочитаешь «Искателя приключений», отложишь книгу, вернешься из Арвентура в мир обыденной логики. Потому что у Грина самая необъяснимая, казалось бы, беспредметная коллизия обретает ту же смачную достоверность и заразительную энергию, какая есть в мушкетерской скачке за подвесками королевы или в кровавой драме, переживаемой персонажами «Острова сокровищ».
Да, спрашивать, зачем понадобились Куту секреты Доггера, не более разумно, чем домогаться ответа, дли чего Сильверу клад Флинта. Страсть гриновского героя к загадкам души человеческой пьяняща и конкретна, как алчность пирата. В области этих загадок прячутся самые мощные силы, действующие в книгах Грина.
Эти силы способны быть разрушительными или созидательными. Пробудить их от заколдованного сна может хоть необычайнее происшествие, хоть любой пустяк — чья-то прихоть, шутка, совпадение. Как бы то ни было, они, вступая в игру, меняют смысл приключенческой коллизии, усложняя ее, драматизируя, а подчас и уводя из-под власти логики. Так, если еще можно с грехом пополам обяснить, почему Кут преследует Доггера, то рационально истолковать действия Руны Бегуэм в «Блистающем мире» совершенно немыслимо.
Упорство, с каким героиня романа ищет смерти Друда, недавно ею же спасенного, мрачно и безрассудно. Оно отдает безумием, которое, однако, не имеет ничего общего со смятением хрупкой души или слабого ума. Руна, в отличие от плохо понятого своим противником Гнора, поистине «гибкая человеческая сталь». Сталь, созданная для боя. То, что происходит между нею и Друдом, для него только разочарование, для нее — поединок, в котором один из двоих должен пасть.
Боюсь, что вы, читатель, уже теряете терпение. С какой стати топтаться вокруг да около некоего гриновского умозрительного спора вместо того, чтобы взять быка за рога: растолковать, наконец, что это за спор?
Если так, мне придется рассердить вас еще больше, признавшись, что я не слишком надеюсь это сделать. Тайну не объясняют. К ней можно разве что приблизиться, насколько сумеешь. Хождение вокруг да около в этом смысле небесполезно. И даже — хождение в потемках, на цыпочках, как крадется Аммон Кут по уснувшему дому Доггера.
Искатель приключений действует по старинному сказочному принципу: «Пойди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что». Он сам не ведает, что ищет. И все же находит.
Верь, друг мой, сказкам. Я привык
Вникать в чудесный их язык
И постигать в обрывках слов
Туманный ход иных миров,
— сказал великий поэт серебряного века А.Блок. И сказочность гриновской прозы такова. Можно проскользнуть по ее яркой поверхности, не веря и не вникая, а можно…
Возможностей много. Творчество Грина причудливо, здесь есть разные, подчас вроде бы несовместимые уровни смысла и грани восприятия. Недаром мне доводилось встречать страстных поклонников этого писателя, которые, на мой взгляд, ничего в нем не смыслили, и настоящих его ненавистников, смысливших, однако, не так уж мало. Если начистоту, мне даже теперь трудно бывает не спросить этих последних, любят ли они маленькие, грязные лужи. И все-таки должна признать: и у такого неприятия есть свои причины. Грина не только можно ценить как увлекательного рассказчика, оригинального мыслителя, знатока человеческой природы, лирика, сказочника — егео не столь уж мудрено прочесть и как холодного, жестокого эстета ницшеанского склада. Свой спор с ним, знавшим толк в спорах, может быть у многих. Да он и сам с детства не ведал безмятежного согласия с собой. В «Автобиографической повести» автор рассказывает, как однажды в училище он написал сочинение о вредоносности своих любимых книг: они-де заставляют подростков предаваться пустым мечтаниям об экзотических путешествиях, учат презирать обычную жизнь, подстрекают бежать в Америку. Вспоминая «эту галиматью», писатель признается с досадливым смущением: «До сих пор не понимаю, зачем я это сделал». Но здесь-то как раз все понятно. В мальчике, не пожалевшем труда, чтобы доказать то, что было ему до крайности противно, проявился своеобычный характер будущего автора остроконфликтных (а не только остросюжетных) книг. Мысль и чувство, живущие в этих книгах, отважны, им, как любимым гриновским персонажам, надобен достойный противник. И экстремальная ситуация, когда, по-киплинговски, «сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает».