Томас Лоуренс - Чеканка
По стенам висели раскрашенные фотографии короля Георга, Тренчарда, Битти, Хейга[7], каких-то деревенских девушек, миноносца на полном ходу. Там даже было мое небольшое фото, позже ловко препровожденное в вечно открытую печь. С окруженных мраком ферм высокой крыши беспокойно хлопали и другие пыльные реликвии военного времени: хлопчатобумажные флаги недавних союзников. За спиной у меня заиграло пианино. Оно запиналось на некоторых нотах, и, когда я напряженно прислушивался, пытаясь определить моим несовершенным слухом, на каких именно, пришлось снова очнуться, когда я еще толком не забылся. В этом отношении ключевой нотой в пределах слышимости было беспокойство. Десять минут я медленно прогуливался взад-вперед по нему, как другие, тоже, как и они, не зная, куда себя девать.
Кто-то временно справлялся с этим чувством, заводя танцы на клочке пространства у пианино: танцевали под все, что играл кто-то, одетый в голубое. Он не был мастером, и струны пианино давно разладились от слишком сильных ударов. Правда, что-то есть печальное в зрелище двадцати пар мужчин, кружащихся рядом? Теперь они, большинство из них, будут лишены женщин на семь лет. Лица их были мрачными. Для них танцы были церемонией; и эта замкнутая танцплощадка отвечала их вкусу. Они веселились, когда сталкивались — но с такой солидностью. Не было общего смеха ни там, ни где-нибудь еще в зале: никто не повышал голос в этих приливах и отливах: только вежливость друг к другу и ответная вежливость к быстроглазым подавальщицам. Мы весь день получаем грубую речь от сержантов и капралов: и то, что мы пока еще страдаем от этого, побуждает нас с радостью продлевать публичную вежливость самим, когда это разрешено.
Ночь обращалась в туман: и наш барак был еще пустым. Такое раннее возвращение не в правилах выходного дня. Но барак был теперь для меня дружественным, знакомым местом, а моя кровать — домом. Там тишина, которая избегала меня в столовой, ждала или возвращалась, пока я лежал, со стыдом вспоминая, каким ужасом встречал тот я же час в первую ночь на сборном пункте, когда так страшился того, что другие могли со мной сделать. Застенчивость среди людей была теперь раз и навсегда пройдена, всего после четырнадцати дней; долгих дней: но моя душа, которой вечно требуется какой-нибудь страх, чтобы приправить свое существование, задавалась вопросом, что же сделают целых семь лет служения с опрометчивым своеволием, которое до настоящего времени служило опорой моим ценностям. Вопрос принял оттенок жалости к себе, и слезы мои тихо капали, в тишине белых стен, под минорный аккомпанемент оркестра из кино, который, проходя через два здания и сто ярдов воздуха, был едва слышен. Видимо, должен был начаться дождь. В сигнале трубы была почти прозрачная красота.
Стали возвращаться с улицы остальные. Животный жар, дымясь, струился с их сырых одежд, вместе со сладковатым, насыщенным запахом овечьей шерсти в октябрьский вечер. Волоски на кудрявом ворсе их кителей были усыпаны первыми каплями ночного дождя. Те, кто задержался, промокли до черноты. У летчиков первыми промокают колени, потому что с краев шинелей влага капает туда: и натянутая ткань над местом соединения пропитывается водой мгновенно. Служивым приходится тяжело, когда их одежда промокает. У нас нет огня, чтобы ее просушить: а днем все, мокрое или сухое, должно быть свернуто согласно образцу. Так что может понадобиться неделя ночных проветриваний, чтобы привести одежду в порядок.
Кок, бывший моряк, ввалился в дверь. Его дружки сразу же взяли его под опеку. Один поспешил расстелить его кровать, пока другой усадил его на скамью и раздел. Вместе они подхватили его: по очереди держали тазик, когда его рвало. Кто-то посмеялся над его положением, но старшие осадили их, сказав: «Бедолага, набрался под завязку». Чувство было такое, что один из нас оказался в беде. Джеймс, наш молодой и очень горделивый сварщик, фыркнул с безжалостностью еще не падшего: «Не хрена же было пить, если меры не знаешь». «Подожди, — сердито сказал Питерс, — когда подрастешь маленько, и мужчина тебя угостит выпивкой».
Пока я лежал, дремля, обрывки субботних бесед выкрикивались сквозь гвалт вокруг моего лежбища, с трех сторон осаждая мои уши. «Джок сегодня принял на грудь в пьяном баре». «Брехня: бармен только тряхнул своим фартуком, и он уполз на карачках». «Они делают обводку и передачу одним движением». «Ей-богу, я и вполовину не хотел: она сама, честно». «Он клялся, что держался на шерри и битере всю ночь, а было-то всего двадцать минут седьмого, и чертов бар до шести не открывался». «Глаза у нее вот такие, как у рыбины: досталось от нее моей заднице». «У самого шикарного были белые туфли, и белые брюки из фланели, и голубой китель. Знаешь, он чертовски здорово выглядел». «Если мы тут с приветом, то они там, в Регби, и вовсе ебанутые». «А как брошки теряли? Конферансье говорит: «Внимание! Кто-нибудь из дам потерял брошь?» И все девки хватаются за сиськи». «Стоук славится своими закидонами». «Да шести задрипанных городишек не хватит, чтобы вышел наш город». «А одна змеючка была в платье с низким вырезом и плясала шимми».
Самопальный трибунал, в нескольких кроватях от меня, призвал всех к вниманию, так громко он проходил. Густой голос Моряка, отшлифованный пивом, падал и поднимался попеременно с рычанием Китаезы. Дылду обвиняли в онанизме. «Ездить на дельфине», как называл это Моряк, вдаваясь в морские термины. Капрал Эбнер передвинул две кровати, чтобы вмешаться, если партии перейдут к демонстрации силы: но все, к счастью, закончилось пьяным смехом. Опьянение иногда развязывает плоть, как ночной кошмар изгоняет мысль.
Снаружи в темноте вступил в свои права дождь. Самые ближние колонны дождевых капель набросились на простертую под ними землю и загоняли все живое в укрытие. Наконец раздался сигнал гасить огни, которого давно ждал мой слух. Молчание стерло этот ужасающий гам и оставило лишь шум дождя, который уже властвовал снаружи и теперь завладел темным бараком. Луны не было, только фонарь сиял через окна, очерчивая, как карандашом, лучами света балки крыши и виселицы стропил над головой. Совсем поздно ночью я снова проснулся, потому что по окнам хлестал шквальный ветер. Он расчистил половину неба и обнажил лунный диск, колеблющийся через покрытые мокрой пленкой стекла.
15. Церковь
После субботнего вечера — воскресенье. Только тот, кто на службе, способен услышать вздох облегчения в этом слове «воскресенье». Летчики засыпают накануне вечером, чувствуя впереди неистощимое богатство свободного времени. Может быть, мы даже сможем пролежать в кровати все завтрашнее утро. Но с дневным светом это сияние отчасти рассеивается. Голубая форма делает нас пригодными для похода в церковь, а этот поход имеет репутацию самой свирепой инспекции за неделю. Ведь на сборном пункте тренируют и офицеров. Разве мы не слышим, как Стиффи, толстый инструктор по строевой подготовке и шпрехшталмейстер нашего цирка, распекает их перед всем плацем за промахи в поведении или командовании? И разве по воскресеньям он не распределяет между ними отдельные задания? Одному найти столько-то нечищеных ботинок: другому докладывать о тех, у кого кокарда на фуражке слишком низко или слишком высоко (за три недели нам пришлось дважды менять кокарды по приказу), еще один изучает подбородки и записывает фамилии тех, кто зарос щетиной. Им обучение, нам наказание. Скажете, последнего проступка избежать легко? Только не тогда, когда бреешься в неосвещенной душевой, на сквозняке, без зеркала, холодной водой, в шесть утра, и когда дюжина парней толчется за твое место у раковины.