Виктор Петелин - Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг.
29 сентября 1941 г.
…На днях (9—10) должна быть премьера «Курантов». С завтрашнего дня пойдут репетиции на сцене. И меня ни за что не отпустят.
…Как хочется быть с вами, мои любимые, родные. Как все трудно! Хоть бы одним глазком посмотреть на вас, моих бедных, дорогих, родных!!! После премьеры предполагается выезд бригады на фронт. «Кремлевские куранты», «Яровая» и еще что-то. Должны ехать Хмелев, Грибов3, я и др. Но не знаю, пока еще это не точно…
29 октября
…Вчера у меня была генеральная репетиция «Курантов»… Спектакль, в общем, понравился. И особенно – исполнение Хмелева, Грибова и мое. Так что, кажется, все-таки… искусство… Сейчас будут снимать меня и других участников спектакля на пленку кинохроники. Надо сейчас уже скоро идти гримироваться и одевать свою особу. Не очень хорошо получается финал спектакля. Но, кажется, удалось своего добиться. Я тебе м. б. пришлю еще подробности дальнейшие…»
Потом театр отправили из Москвы в Саратов. Оттуда Борис Николаевич сообщал:
«Сегодня приехал Храпченко1. Остановился в номере напротив нашего. Вечером будет беседовать с нами. Предположено было начать 6-го работу театра в Саратове. Все, что я пока знаю. Советовался с Храпченко о вашем приезде. Он не советует. Находит, что вы живете в лучших условиях, чем можете жить здесь со мной. Он так же, как я, не виделся с семьей с начала войны. Что узнаю после беседы с ним, сообщу отдельно».
Наконец, семья наша соединилась – в Саратове. Директором театра в эвакуации был назначен Иван Михайлович Москвин5, поскольку Немирович-Данченко оказался на Кавказе. Все жили в одной гостинице. Распорядок жизни артистов очень строгий. После 12 часов ночи не разрешалось говорить по единственному телефону. Все эти правила были вывешены на стене за подписью Москвина-директора. Как-то ночью постучали к нам в дверь. Мужской голос требует Ливанова к телефону.
– Слушаю. Кто говорит? – шепотом спросил Ливанов.
– Борис? Это ты? Шолохов говорит… Что ты шепчешь?.. У вас что, войны нет? Я с фронта и утром лечу в Москву. Сейчас мы приедем к тебе…
В этой маленькой, старой гостинице была чугунная лестница. Через некоторое время мы услышали грохот, разносившийся эхом по всему зданию подобно шагам командора. В дверь постучали и вошли три человека. Михаил Александрович Шолохов был в военной форме, он тогда с усами пшеничного цвета и большим нависшим лбом был похож на художника Федотова… Вторым был Князев, прокурор Саратовской области, земляк Шолохова. И еще с ними был молодой человек, тоже военный. В Саратове строго соблюдалось затемнение, и мы зажгли фитиль, опущенный в масло на блюдце. Сначала Шолохов рассказывал о фронте. О молодых женщинах-санитарках, иногда очень маленьких и хрупких, которые добросовестно находили раненых на поле боя и тащили их на себе, не будучи даже уверенными, что раненые еще живы…
После этих удивительных рассказов Шолохов вдруг запел высоким голосом казачью песню. Ее подхватил Князев… Они так пели, что никогда и нигде мы ничего подобного не слыхали. Пение продолжалось до семи утра, потом все поехали домой к Князеву, где его жена дала нам яичницу с салом и налила по стакану спирта. Все выпили «посошок на дорожку».
Приехали на заснеженный ледяной аэродром, и Михаил Александрович улетел.
Вернувшись в гостиницу, убирая со стола, обнаружила трубку Шолохова. Забыл. Хватится, какая досада! Но он обещал на обратном пути из Москвы на фронт, пролетая через Саратов, обязательно зайти. Я положила ее в чемодан. Не зайдет – будет нашим талисманом. Трубка Шолохова с фронта! Часа через три появился Князев.
– Шолохов, вероятно, у вас оставил трубку. Звонил из Москвы!
– Нет! – Я поспешила опередить Бориса Николаевича.
– Посмотрите внимательнее…
– Я тщательно убирала. Нет, трубки нет.
Он ушел.
– Ну знаешь! – сказал потрясенный Ливанов. – Соврала, да еще прокурору!
– Он приедет, и я сама хочу ему отдать.
После ухода Князева постучали в дверь.
– Борис Николаевич. Москвин просит вас сейчас же к нему.
– Я с тобой.
– Пошли.
Глядя в окно и не оборачиваясь, сдерживая себя, накаленным голосом Москвин спросил:
– Что происходило сегодня ночью в вашей комнате? Никто не спал в гостинице…
Я робко сказала:
– Иван Михайлович, сейчас я все вам объясню.
Но Москвин прервал меня:
– Ливанов будет отвечать!
Все это говорилось с такой поистине москвинской силой, с таким безвыходным для нас подтекстом, что, казалось, объяснить ничего уже будет нельзя.
– Иван Михайлович, – начал Ливанов, – ко мне ночью пришел Шолохов с друзьями, проездом на фронт, и они так замечательно пели казачьи песни…
Москвин резко обернулся:
– Что же ты меня не позвал?
Через несколько дней Шолохов у нас. Князев с ним. Я лезу под кровать, достаю чемодан, вынимаю трубку. Ни то, как на меня посмотрел Князев, ни недоумение Бориса Николаевича, когда я не отдала трубку, ни мои угрызения совести не идут в сравнение с радостью Шолохова.
– Трубка! Моя!! Какое счастье! Боялся ехать без нее.
Даже сейчас, когда пишу, сердце забилось учащенней. Доставить радость человеку, да кому – Шолохову!
– Миша, почему ты не сделаешь пьесу из «Тихого Дона»? Ну, если ты не будешь – разреши сделать это мне.
– Ты будешь играть Григория? А Аксинью кто?
– Тарасова.
– Я буду рад. Делай.
Уже в Москве Шолохов пришел к нам. Ливанов начал читать ему инсценировку.
– Стой, стой! Отдохни, пойди в другую комнату.
– Ты не доволен? Я волнуюсь.
Борис Николаевич волновался.
Когда он вышел из комнаты, Михаил Александрович сказал:
– Борис думает, так это просто – ведь он сделал пьесу, не я.
Он волновался не меньше Бориса Николаевича. Когда Борис Николаевич кончил читать:
– Хорошо, ставь. Никаких тебе замечаний у меня нет.
– А у меня к тебе просьба: у Григория остался сын, теперь он воевал, наверно, и по возрасту так. Когда кончится спектакль, пусть сын Григория выйдет за занавес, обратится к зрителям. Напиши ему этот монолог. У нас есть молодой, хороший артист, и на меня похож.
– Нет, нет, нет и нет!
– Пойми, это необходимо, Миша!
– Я написал роман, это законченное произведение. Не буду.
Пьеса Бориса Ливанова «Тихий Дон» по роману Шолохова была
принята в Художественный театр. В пьесе не было ни одного нешолоховского слова. Когда Борис Николаевич читал ее труппе, были аплодисменты, слезы, смех – приняли на «ура», как в таких случаях говорят. Директор Месхетели положил ее на глазах у Ливанова в сейф в своем кабинете в театре. Борис Николаевич отдал рукопись, единственный экземпляр, который потом не могли найти. Ливанов должен был приступить к репетициям. Месхетели страшно сражался тогда с частью труппы, протестуя против «Зеленой улицы»: нельзя, чтобы в Художественном театре шла такого низкого литературного качества пьеса! Михаил Кедров хотел ее ставить и – настоял. Занял Ливанова в этой пьесе. Постановку «Тихого Дона» отложили <…>