Лев Маргулис - Человек из оркестра
26-е.
С утра к 8 часам пошел в баню{180}. Приятно было вымыться. Народу мало, вода горячая. К 10-ти поехал в театр на репетицию квартета. Лазарь опять должен идти в военкомат, и репетиция не состоялась. Был Рубинштейн. Лазарь и я опять отказались от его предложения. Ерманок настойчиво уговаривал и запугивал. Он невыносим, как всегда, со своими неизвестно откуда полученными последними известиями, что верхушка театра уедет, а нас оставят на произвол судьбы. С 12-ти часов тревога. До нее успел съездить в библиотеку Филармонии. Сижу в ТЮЗе в «убежище». Слышал и даже как будто принимал участие в разговоре А. А. Брянцева с Охитиной{181} о возможностях выбраться из Ленинграда. Максимум можно вывезти на самолетах 20–30 чел., остальные должны идти пешком{182}. Страшно. Значит, дела действительно плохи, если даже Брянцев собирается покинуть город. Кончилась тревога в 4 часа. Прибежала Черкасова и повела нас на концерт в Европейскую гостиницу{183}. Как не хотелось идти играть. Я был ужасно голоден, хотя утром завтракал и перед тревогой взял у Черкасовой полученную ими (вместе с Идой) для меня плитку шоколада, от которой отламывал по кусочку и ублаготворял себя. Пришли в Европейскую. Лазарь нервничал, хотя вел себя очень сдержанно, он был потрясен разговорами об отъезде-уходе и тем, что не мог с утра попасть в военкомат. Теперь он туда опаздывал из-за никчемного концерта. Проходя к гостинице, мы увидели новую воронку в Михайловском саду, очевидно, опять метили в Европейскую. Через несколько минут по нашем приходе была объявлена вторая тревога. Мы пошли в убежище в тяжелом, неприятном состоянии. Было тесно, и я не мог себе найти места. Стояли час с лишним. У меня что-то болело в левой нижней части живота. Когда тревога кончилась, Черкасова опять стала выяснять о возможности концерта. Но света не было. Лазарь до второй тревоги все же побежал в военкомат, но не знаю, поспел ли. В 7 час. наконец выяснили, что концерта не будет. Пошел с Хряковым{184} домой, перед тем умолив девушек, идущих в ТЮЗ, взять с собой Шифмана альт{185}. У штаба сели на [семе]рку, которая по объявлению кондуктора шла через Дворцовый мост, но она повернула к площади Труда. Еду, дрожу. На площади затор. Через некоторое время выбрались из вагона и пошли, по пути влезли в 35-й. Меня окликнул Курлянд{186}. Мы соскочили на набережной и пошли к Большому. На углу Большого и 8-й линии стояли и разговаривали. Чувствовалось, что Виктор не прочь ко мне зайти, но мне не хотелось его приглашать, т. к. я хотел есть, а угостить его было нечем. Расстались довольно холодно, по моей вине, а я бы очень хотел, чтоб он пришел.
27-е.
С уходом Нюры переложил чемодан. В 11 час. 25 мин. поехал в театр. Боюсь артиллерийского обстрела уже давно, вот и теперь еду и дрожу. Подъехав к Гостиному двору, услышали близко разрывы снарядов. Меня, собиравшегося выходить, буквально вывалили из вагона. Я чуть не выпал. Сразу же побежал за колонны. Не прошло и минуты, как на углу Гостиного (у Садовой) ударил снаряд. Крики, вопли. Пошел искать среди магазинов убежище (по Садовой линии){187}. В четвертом магазине наконец пустили в подвал. Скоро у дежурных там стали требовать оказать помощь пострадавшим. Санзвено{188} не очень торопилось, и публика возмущалась. Взяли также 2 кровати. Сижу в подвале. Тепло, светло, но радио не действует, и потому нервничаю. Может быть, уже можно выходить? Спрашиваю приходящих с улицы — говорят, объявлена тревога. Женщина плакала, на нее некоторые набросились, но кто-то объяснил, что это она от радости, что нашелся ее потерявшийся в суматохе мальчик. Через полтора или час наконец дали отбой. Но только я вышел из магазина, как завыла воздушная тревога. Не успел я дойти до предполагаемого мной выхода на переулок, чтоб пройти к Александринке и там в Союз композиторов, где мне причиталось получить 75 руб. за исполнение «Элегии» Хейфа{189}, но выход действительно оказался [закрыт] (промежутки меж колоннами заколочены досками-ящиками, по-моему, без песку, которым они должны быть засыпаны). Я со страхом и опаской бросился бежать к Александринке и, все время взглядывая на небо, добрался туда. В помещении мне стало легче. Я забрался в отсек подземелья направо от входа. Напротив меня сел субъект, очень разговорчивый, а говорить сейчас, вернее, слушать идиотские рассуждения о происходящем вообще не хочется, тем более в моем возбужденном состоянии. Он пристал к сидевшему рядом со мной рабочему, а я пытался дремать. Как потом я узнал, он — «артист» Дунаев{190} — один из <…> сотрудников знаменитой Облфилармонии во «времена Раскина». Тревога длилась бесконечно долго и кончилась в 6 часов. Выбравшись из театра, я бегом направился в Союз композиторов], надеясь там еще застать бухгалтера. Со мной туда входил некий Запольский{191}. Дверь была заперта, и на его стук и название фамилии открыла женщина. Она мне заявила, что в Союзе никого нет. На мою просьбу разрешить мне позвонить в театр она сначала передала меня Запольскому, чтоб я звонил в его половине, но этот Запольский сам вздумал уйти обратно, и она меня выпроводила вместе с ним, не дав мне позвонить. Оттуда я опять-таки бегом отправился домой. Пешком я добежал до Фондовой биржи{192} — Академии наук{193} и там сел на одну из 4-к, к счастью шедших одна за другой. Домой я добрался совершенно мокрый и все же не пошел звонить в театр из жакта дома № 4, на что я имел определенные намерения. Пришла Нюра, и мы ужинали. Какой ужасный и совершенно бесплодный день, ведь у нас опять должен был быть в 4 часа концерт на Нижегородской, 1, в районе Финляндского вокзала.
28-е.
С утра, к 10-ти часам, поехал на репетицию в театр, предварительно позвонив в театр, впускают ли туда. Меня больше интересовало, стоит ли он еще{194}. Настроение ужасное… Немало повлиял на меня и Ерманок с его разговорами о возможной сдаче города из-за голода{195}. Страшно было опять попасть под обстрел. Сел на 4-ку и благополучно приехал. Приехал первым, потом Шифман и Ерманок. Шер совсем не пришел. Разбудив Мельникова М. М., около 10.30 наконец попали в нашу комнату и поиграли «Пассакалию». Без четверти 12 пошли обедать в ДКА. По дороге туда началась тревога. Как только завыло, я бросился бежать вместе с остальным народом, бывшим на улицах. Добежали до ДКА. Я первый и Шифман за мной. Разделись и пошли обедать. После обеда сидели внизу в раздевалке. Слышали, как 3 раза сбрасывали бомбы по 3 штуки. Один раз они приближались к нам, одна дальше, другая ближе и еще ближе. Все сидевшие невольно втянули головы, четвертая, казалось, ударит по нам, но больше не было ударов. Разговорился с капитаном — симпатичным человеком. Он, видно, томился непривычным для него положением и очень долгой тревогой. Она кончилась около 6-ти часов. Оттуда пошел в театр, куда еще раньше ушел Шифман за компанию с Тейхом{196}, Идой и др. Там встретил Макарьева. Я рассказал ему, что был в Филармонии и справлялся о его заказе на партитуру и текст «Эгмонта». У него был «Эгмонт» Гете, но в плохом переводе. Я нашел ему, что читать из текста, который в этом переводе требовал переработки. Затем читал газету и смотрел карту, стараясь определить, где находятся наши войска{197}. Не хотелось уходить из театра. Пока я там сидел, наше здание пару раз содрогнулось от взрывов. Это взрывались бомбы замедленного действия{198}. Эта неделя была невыносимо тяжелой, враг совершенно не давал жить городу воздушными тревогами с 12-ти до 6–7 час. и артиллерийскими обстрелами, а хвосты длиннющие стояли у магазинов — к сожалению, пустых — с раннего утра, с 5–6-ти час. до 9-ти вечера, до закрытия их{199}. Зашла на днях ко мне Софья Сергеевна{200} попросить ключ от парадной двери, который, как она говорила, открывал и ее дверь, и рассказала, как она хоронила своего родственника. Они 2 раза подверглись обстрелу: один раз на кладбище, где они оставили покойника полузарытым и ушли, и 2-й раз, самый ужасный, у Московского вокзала, где было очень много жертв. Там один из снарядов попал в переполненный людьми трамвай и превратил все в кашу. Ужасные дни. Теперь, как никогда, тяжело и совершенно не верится, что эту страшную войну можно пережить. Повертевшись в раздевалке театра, я все же решил пойти к Любе и вышел вместе с Сашей Германом{201}, который пошел в ДКА, где давали по 6 конфеток без карточек. У Любы в комнате совершенный свинюшник. Они с Буськой стали при мне убираться, ругая друг друга: она его идиотом, он ее идиоткой. Какая ужасная семья. От Соломона было письмо, полное наставлений, советов, как жить на белом свете, но все это впустую. Избалованный, нахальный сынок не много будет помогать <…> матери. Помоги им Бог, чтоб вернулся их муж и отец, не то они погибли даже при хорошем исходе войны и спасении Ленинграда и спасения в Ленинграде. Я достал 2 открытки и начал одну писать, оставив место для них. Спать лег в грязной кровати, но все же лучше, чем на стульях в уборной ТЮЗа. Ругались с Бусей, которого не оторвать было от книги. Наконец и он лег спать после моей ему нотации. Я разнервничался и довольно долго не мог заснуть. Хорошо, что я не раздевался, ночью было холодно{202}.