Константин Поливанов - Пастернак и современники. Биография. Диалоги. Параллели. Прочтения
Итак, мы видим, что уже в декабре 1928 года Пастернак осознавал, что «воспитал в себе историка» и что его работа не только может идти вразрез с советской антиисторичной историографией, «ссорящей эпохи», но должна исподволь способствовать принятию читателями его исторических взглядов, признанию ими ценности предреволюционной эпохи, более того, восстанавливая преемственность, Пастернак видел в этом путь к преодолению искусственной духовной изоляции советской культуры от Западной Европы, а эмиграции – от метрополии.
Естественным развитием подобной позиции было и посвящение «Охранной грамоты» памяти австрийского поэта P. M. Рильке, и помещение в центр самой повести (которая рассматривала все ту же тему истории поколения не меньше, чем собственно биографию) рассказов о поездке в Марбург к Герману Когену (практически неизвестному в России в конце 1920 – начале 1930-х годов), а оттуда в Италию. Именно об «Охранной грамоте» Пастернак писал 28 марта 1931 года в письме Дж. Риви: «Это первая вещь, которую я без стыда увидел бы в переводе»[49]. Вспомним также о значении, которое позже придавал Пастернак откликам на «Доктора Живаго» из-за границы, в том числе и от эмигрантов, видя в этом «душевное единенье века».
«Западничество» Пастернака, восприятие им русской культуры и литературы как неотъемлемой части культуры европейской проявилось и в его переводческой деятельности. В 1924–1926 годах, то есть почти одновременно с работой над историко-революционными поэмами, Пастернак обращается к переводам немецких поэтов-экспрессионистов: И. Р. Бехера, В. Газенклевера, Г. Гейма, Я. Ван-Ходдиса, Э. Кеппена, Р. Леонгарда, А. Лихтенштейна, Л. Рубинера, Ф. Верфеля, А. Вольфенштейна, П. Цеха. Семь переводов были опубликованы в журнале «Современный Запад» в 1924 году и в сборнике «Молодая Германия: Антология современной немецкой поэзии» под редакцией Григория Петникова в 1926 году в Харькове – еще тридцать стихотворных переводов[50]. О том, что интерес Пастернака к этой революционно-социалистической поэзии не ограничивался соображениями литературного заработка, свидетельствуют воспоминания Л. В. Горнунга, у которого Пастернак в 1926 году брал книги немецких экспрессионистов, присланные в Государственную академию художественных наук (ГАХН) для выставки «Революционное искусство Современного Запада»[51]. Кстати, в стенах той же ГАХН 20 декабря 1924 гоода Пастернак вместе с С. Шервинским, А. Эфросом и В. Нейштадтом читал свои переводы на первом вечере поэзии Современного Запада (читались «переводы из унанимистов, кубистов, дадаистов, футуристов, экспрессионистов»[52]). Также в 1926 году Пастернак обращался к сестре Жозефине с просьбой прислать ему книгу Зергеля «Dichtung und Dichter der Zeit»: «Если книжка богата материалом и покажется тебе солидной, и вообще это возможно, пришли мне ее, пожалуйста, как ты это раньше делала. По тому, что я о ней раньше слышал, она мне представляется удобным предметом для бескорыстной и корыстолюбивой эксплуатации, т. е. для души, для обдумыванья, для сужденья о современной Германии и вместе с тем для всяких статей, переводов и т. д.».
И далее он рекомендовал сестре («если ты новых немцев не знаешь») книгу «Menschheits-Dammerung. Symphonie jungster Dichtung». Hrsg. von Kurt Pinthus. 15–20. Tausend». Berlin: Rowohlt, 1920:
«Это хорошая антология, в ней много Бехера, Цеха, Гейма, ди Гордиса и Лихтенштейна. А впрочем, может быть, и лучшие появились <…> Мне интересно твое мненье об этом движеньи немецкой поэзии, коммунистической, идеалистической, вытекающей из Рильке и Уитмена, верующей в исторические перспективы, близкой по духу французским unanimiste’ам и пр.»
Таким образом, мы можем предположить, что «коммунистическая, идеалистическая» поэзия, «вытекающая из Рильке», оказывалась одной из важных опор в пастернаковской интимизации истории.
Пастернак и люди его поколения в 1920-х годах еще не воспринимали границы Советской России как непреодолимый рубеж. Возможность поездки в Европу обсуждалась Пастернаком в переписке с Цветаевой в 1926 году, тогда же он писал и Р. Н. Ломоносовой: «…Меня тянет за границу (на время, разумеется). Теперь это мне не удается. Но я себе поклялся, что съезжу через год, будущей весною» (19 мая 1926 года)[53].
Летом 1926 года, действительно в Германию смогла поехать лишь его жена Е. В. Пастернак с сыном, но в последующие годы тема возможной поездки и препятствий к ней снова возникает в письмах к Ломоносовой: «…Я думал, до Вашего письма, о поездке, главным образом во Францию. Съездить предполагал будущей весной или к концу 28 года. Ваше письмо заставило подумать нас об этом плане нетерпеливее; оно, без Вашего ведома и желанья, прозвучало чем-то вроде предостереженья мне. Меня охватил страх, что, м.б., через год за границу мне не попасть» (12 апреля 1927 года)[54].
И далее в том же письме о «желаньи побыть год за границей (и поработать)». Вновь об этом в письме 17 мая: «…А я продолжаю жить надеждою на поездку и продолжительное пребыванье где-ниб. на Западе. Второй год я [откладывал] осуществленье этой мечты на год. Говорят, это дурной признак. У меня действительно слабая воля, а, м.б., ее и вовсе у меня нет. Со стороны позволительно видеть в моих доводах пустые отговорки. Мне они не кажутся простыми выдумками в защиту неподвижности»[55].
Снова 20 мая: «…Итак, в этом году нам не увидаться, как еще дольше вероятно, мне не видать Италии…»[56].
Далее в письме следует описание поездки 1912 года из Марбурга в Италию, предвосхищающее соответствующие страницы «Охранной грамоты», прописанное, быть может, с не меньшей художественностью, чем в повести. Опять в письме 5 апреля 1928 года: «…Две тяжести у меня на душе, о которых следовало бы рассказать Вам, и одна – это та, что при всей моей тяге за границу, которая обесцвечивает все мои здешние радости, я все же и этой весной туда не попаду…»[57].
Снова 25 апреля: «…Осуществленье моей давней мечты, поездки за границу, опять, как я писал Вам, откладывается. Я в существе ее давно уже пережил, я свыкся с теми главными чертами, в каких мне являлась эта выдумка, и не могу от них отступить, потому что иначе все в ней лишится смысла…»[58].
Хорошо известно, что весной 1930 года Пастернак переживал тяжелый душевный и творческий кризис. Этому в немалой степени способствовали политическая обстановка в стране (в частности – коллективизация) и, как ее проявление, с которым Пастернак столкнулся ближе всего, – расстрел в начале 1930 года Владимира Силова (об этом поэт писал Н. К. Чуковскому 1 марта и отцу 26 марта 1930 года). Понятно, что не меньшим ударом для него было и самоубийство Маяковского. Определенный кризис Пастернак ощущал и в своих возможностях творчески осмыслить происходившее вокруг него: «…Чувство конца все чаще меня преследует, и оно исходит из самого решающего в моем случае, от наблюдений за моей работой. Она уперлась в прошлое, и я бессилен сдвинуть ее с мертвой точки, я не участвовал в созданьи настоящего, и живой любви у меня к нему нет…» (О. М. Фрейденберг, 11 июня 1930 года)[59].